Григорий Гордон - Эмиль Гилельс. За гранью мифа
Меня осенило в последний момент:
— Ни пуха, ни пера, Эмиль Григорьевич!
Он будто только этого и ждал:
— Наплевать! — с удовольствием ответил он вместо традиционного «к черту».
Концерт был из тех, которые помнишь потом всю жизнь. В артистической он сказал мне:
— Эту программу я готовлю (!) для Зальцбурга.
В следующем, 1971 году, после его концерта я, как всегда, подошел к нему в артистической; в этот момент кто-то подал ему целую пачку фотографий, на которых он был снят во время репетиции с оркестром. Фотографии были великолепны, я только позавидовал. Бегло взглянув на них, он разложил их на столе (затруднявшем доступ к нему поздравляющих):
— Выбирайте, какие Вам больше нравятся…
Я вытянул ту, где хорошо видны руки, и Гилельс быстро надписал ее.
— Это в Гамбурге, — пояснил он. — Я там циклился. (Он имел в виду цикл всех концертов Бетховена).
Прощаясь, сказал:
— Надо бы встретиться, поговорить…
Он стал звонить часто. Первое время я не узнавал его голоса — все не верилось, что он мне звонит; я даже сказал ему, что мне все кажется, будто меня кто-то разыгрывает.
— На этот раз — нет, — ответил он.
Однажды позвонил:
— Что Вы делаете сегодня вечером, Гришенька? Если можете, приходите ко мне с Инночкой, — я буду один дома, — повидаемся, посидим, поговорим…
Спросил, как я «учитываю» свои пластинки, и, узнав, что у меня есть специальная тетрадь, попросил захватить ее с собой. Это, конечно, был более чем прозрачный намек — наконец-то! Народная мудрость гласит: «Обещанного три года ждут». И точно — прошло ровно три года!
Наскоро собравшись, мы отправились, предварительно заскочив в нотный магазин на Неглинной, где купили ему в подарок факсимильное издание рукописной партитуры Шестой симфонии Чайковского. Если у него этого нет, то все подходило к случаю — ведь он недавно сыграл все три концерта Чайковского. И действительно: он бережно взял в руки большущий том, полистал его немного и отложил — видимо, до более удобного времени.
Тут же сказал о Третьем концерте:
— У меня к нему совершенно особое отношение — ведь это последнее сочинение Чайковского!
На кухне усадил нас за стол, сам колдовал над кофе и держался так, будто был нашим старым, хорошим знакомым; мы совсем успокоились.
Я сказал ему, что обязательно нужно записать все концерты Чайковского.
— Ну, нельзя же все записывать, — наставительно произнес он, делая акцент на слове «все».
Потом вдруг спросил:
— Вы знаете такого художника — Дали?
И узнав, что знаем, принес показать рисунок, подаренный Сальвадором Дали.
Постепенно мы двигались в направлении кабинета. Там глаза у меня разбежались: на стене, помимо всего другого, — большая работа Фалька, на рояле — редчайшие фотографии Рахманинова, подаренные его дочерью, фотография Тосканини с дарственной надписью, цветные снимки — Гилельс на аудиенции у папы римского…
— Хотите что-нибудь послушать? — и стал долго «общаться» с проигрывателем: что-то не клеилось, — он начал заметно нервничать. Но все наладилось; поставил запись Горовица — я почему-то начисто забыл, какую: наверное, потому, что был целиком поглощен им самим и наблюдал за его реакцией… В одном месте, где Горовиц сделал какой-то «бантик», он, показав пальцем на пластинку, сказал:
— Не стесняется!
Потом сам сел за рояль — речь зашла о Бетховене — и показал то место в первой части «Лунной сонаты», где триоли восьмых (уменьшенный септаккорд) остаются «одни», без мелодического голоса, сказав, что первоначально это было изложено иначе, — он сыграл короткие арпеджио — и только потом Бетховен пришел к окончательному варианту (ломаные арпеджио). Не помню точно, но вроде бы Гилельс сам видел рукопись Бетховена.
— Это очень повлияло на меня, — заключил он.
Мы разместились на широком диване.
— Ну, давайте Вашу тетрадку.
Внимательно прочитав длинный перечень моих собственных записей, сказал:
— Я дам Вам то, чего у Вас нет.
Высокая стопа пластинок на рояле была, оказывается, предназначена мне; я получал их по одной, с необходимыми комментариями. Но этого ему показалось недостаточно, и он стал наугад вынимать пластинки из шкафа — или передавал мне, или ставил обратно.
— Вот Вам Первый концерт Бетховена, такого у Вас нет, — протянул мне пластинку, но передумал, и поставил назад.
— Нет, я лучше дам Вам другую, где Первый и Второй — на одной пластинке.
Долго искал ее, наконец нашел.
Все, что я держал в руках, было у нас тогда неизвестно (впоследствии некоторые из этих записей переизданы фирмой «Мелодия»), Вот полный перечень:
«Гилельс в Моцартеуме»
«Гилельс в Карнеги-холле» (2 пластинки)
Чайковский — Концерт № 1 (дирижер Ф. Рейнер)
Брамс — Квартет соль минор ор. 25 (Амадеус-квартет)
Шуберт — Соната Ре мажор
Шуман — «Ночные пьесы»; Шуберт — «Музыкальные моменты»
Сен-Санс — Концерт № 2 (дирижер А. Клюитенс)
Моцарт — Соната B-dur (№ 16)
Бетховен — Концерты № 1, 2 (дирижер А. Вандерноот).
Бетховен — Концерт № 4 (дирижер Л. Людвиг)
Бетховен — Концерт № 5 (дирижер Л. Людвиг)
Бетховен — Концерт № 5 (дирижер Дж. Сэлл)
Если иметь в виду, что каждая новая его пластинка — не так уж часто они выходили — была для меня (говорю только о себе!) первостепенным событием, то нетрудно догадаться, что я чувствовал, став в один вечер обладателем такого богатства!
Кроме того, была и «чужая» запись: Клаудио Аббадо с Бостонским оркестром — «Ромео и Джульетта» Чайковского и «Поэма экстаза» Скрябина.
Чем я заслужил все это?
Я немного «оправдался», сказав, что несколько дней назад у меня был день рождения.
— Ну вот, очень кстати, — обрадовался он.
Было уже поздно и пора уходить; вот и закончился тот день, который навсегда останется для меня «в настоящем времени», — 19 февраля 1972 года…
Шло время. Все было по-прежнему: на всех его концертах мы виделись за кулисами; обменивались поздравлениями к Новому году (я всегда поздравлял его и с днем рождения); а его звонки, на радость мне, не «остывали»: судя по всему, они были для него некой передышкой в его многотрудной жизни. Чаще всего, это было рядом с его концертами — или до, или после. Разговоры не были короткими: о многом он говорил, о многом спрашивал, очень интересовался тем, что происходит в Институте, всегда узнавал о моих делах. О себе — никогда ни слова, — только отвечая на мои вопросы. Как-то до меня дошел слух, что он болел и долго лежал. Я спросил его, как он себя чувствует.
— Сейчас в норме, — неохотно ответил он и перевел разговор.
Но то, что происходило вокруг, что он видел, слышал, читал — обсуждал охотно; был скуп на слова, но его характеристики и оценки были убийственны по меткости и остроумию.
Сожалею: сказанное им не могу процитировать — люди еще живы, вряд ли им будет лестно это знать, да и ничто не предназначалось для передачи. Могу лишь сослаться — в качестве «доказательства» — на то, что попало в печать.
Есть два пианиста со схожими фамилиями — Кац и Катц.
Мария Гринберг, перечисляя в письме пианистов, слышанных ею на Всесоюзном конкурсе, пишет:
«Есть еще Катц, или, по выражению Гилельса, Кац в сапогах». Не надо объяснять: «Кац» — это кот, потому в сапогах.
Вера Горностаева вспоминает: Яков Флиер и Яков Зак не ладили между собой: «Гилельс, со свойственной ему манерой острить, сказал: „Повесть о том, как поссорился Яков Владимирович с Яковом Израилевичем…“»
Прибавлю к этому одну историю, о которой знаю наверняка. У Гилельса в консерватории был ассистент — Павел Месснер. Студенты между собой звали его, разумеется, Паша: так это и закрепилось за ним — Паша, Паша Месснер. А у Якова Флиера — в студенческой среде, понятно, просто Яша — ассистент Лев Власенко. Так вот, встретившись с Гилельсом в консерваторском коридоре, Флиер, посмеиваясь своей находке, беззлобно сострил: «У тебя ассистент Паша Эмильевич». (Кто не помнит «голубого воришку» — персонажа Ильфа и Петрова!). На что Гилельс мгновенно ответил: «А у тебя — Лев Яшин!»
Продолжу о нашем телефонном общении. Гилельс говорил с предельной откровенностью, я бы сказал — с бесстрашной прямотой; был строг к другим, но и себе не прощал ничего. У него были совершенно определенные взгляды на то, как человек должен относиться к своему делу; не выносил некомпетентности, и всевозможные ляпсусы портили ему настроение. В одной статье о нем было, например, сказано, что Восьмая соната Прокофьева, которую он исполнил первый, посвящена ему, в то время как Прокофьев посвятил ее своей жене.
— Как Вам это нравится, Гришенька, ведь это же халтура, — сказал он пренебрежительным тоном.
Много было подобных случаев…
Как-то раз он пожаловался, назвав имя одного музыковеда: