Ника Черникова - Слишком большие крылья (Скандальная история любви Джона и Йоко)
Последнее
Джон понял, что писем больше не будет, еще не надорвав долгожданный конверт. Просто натянутая внутри струна, напряженно звеневшая в груди последние дни, вдруг, жалобно взвизгнув, лопнула, и наступила тишина, принеся с собой пустоту и — странное, беспричинное облегчение. К этой тишине он не был готов, она пугала и не давала никакой надежды. Но еще меньше он был готов к тому, что ожидало его внутри конверта. Это была карта Лондона, какие продавались в любом газетном киоске или книжном магазине. Жирный красный крестик на пересечении Эбби Роад и Тауэр Бридж Стрит и одно-единственное слово сразу бросились в глаза. Эбби Роад, 16. Завтра.
Он знал этот адрес.
Куда ты, Джон?
Голос жены заставил его воровато обернуться на пороге, когда он уже собирался выйти из дома. Синтия стояла на середине лестницы, ведущей на второй этаж, тепло глядела доверчивыми глазами, теребя белую крашеную прядь, выбившуюся из прически.
— Уходишь?..
— Да… — Он смешался. — Мне нужно… в студию…
— Так поздно? — Ни тени подозрения, упрека, только свет, свет, свет голубого взгляда ожег выражением безмятежного счастливого неведения. Милая, милая, добрая, глупая… Чужая.
Куда ты, куда ты, куда ты, Джон?.. Он вдруг покачнулся под тяжестью неосознанной и еще беспричинной вины, накатившей густой вязкой волной, свинцом залившей его до самого горла. И малодушно поддался порыву — напасть, уколоть, обидеть первым, только чтобы не остаться наедине с собственными мыслями, чтобы не признать еще внутреннюю, но уже совершенную измену.
— Тебя это не касается.
И, не глядя в блеснувшие болью глаза, вышел во влажный шумливый вечер. Непрошеные воспоминания многоголосой стаей летели ему вслед.
Синтия
Тем зимним вечером 1958 года он снова увидел ее в ливерпульском «Каверн Клаб» где отдыхал с парнями после репетиции.
— Так, ребята, придержите языки, перед вами явилось Ее Приличество Синтия Пауэлл!
Неуверенно кивнув в знак приветствия, она быстро прошла мимо их гогочущей над остротой компании в соседний с баром танцевальный зал. Неприметная, скромная, сдержанная и тактичная (о, его тетя Мими была бы в восторге от такой девушки!), наверное, именно своей недосягаемостью она крепко зацепила Джона. И ему, восемнадцатилетнему бунтарю в кожаной куртке и с элвисовским коком вместо челки, весельчаку и балагуру, способному очаровать любую понравившуюся сверстницу, вдруг нестерпимо захотелось именно эту тихую русую девчонку, бесконечно далекую от его привычного окружения, да к тому же помолвленную с каким-то типом. Это была вдвойне увлекательная охота: не просто заполучить, а отнять, отбить, увести буквально из под носа у жениха.
В тот вечер, все-таки вызвав Синтию на медленный танец, он нашептывал ей на ухо, пьянея от молочного запаха ее сливочной кожи:
— Знаешь, со светлыми волосами ты была бы вылитая Бриджит Бордо.
Она взглянула на него, кротко улыбнувшись, крепче обняла за шею и, не отводя глаз, поцеловала.
Обыкновенная любовь
Его жизнь, которая почти двадцать лет, казалось, была подобна подземной речке, тихо бегущей под камнями и толщей земли, теперь сильнейшим фонтаном вырвалась наружу и забила сверкающим, пенящимся ключом высоко вверх. Их с Синтией бурный роман был в самом разгаре, когда «Кворри Мэн», сменив название на «Битлз», отправились на гастроли по Германии.
— Син, все только начинается! — Утешал он возлюбленную, дыша густой теплотой ее белокурых волос. — Я скоро вернусь, вернусь знаменитым!
И она верила. Она всегда ему верила, маленькая ливерпульская девочка, любившая в нем в первую очередь обыкновенного человека, а не творческую личность. Она очень старалась понять его сложный характер до конца, но не могла и до половины. Джон стал для нее воздухом и солнечным светом, она же осталась для него просто женщиной, к которой он был привязан. Привязан сначала чувством юношеской влюбленности, потом неожиданным ребенком, потом — узами законного брака, заключить который предложил сам Джон, узнав о беременности Синтии. Жизнь складывалась так, как должна, Джон убеждал в этом самого себя, глядя в преданные глаза жены, в крошечное личико новорожденного Джулиана, взывая к своим отцовским чувствам, но не находя ничего, кроме собственного страха. Страха перед тем, что больше ничто никогда не изменится.
Вечные перемены
Мир изменялся стремительно, как в черно-белом кино при быстрой перемотке. Из черной живой земли на глазах прорастала нежная трава, стремительно набирала густоту, зеленела, цвела, засыхала и оставалась торчать желтой соломой, треплемой сухим ветром. Дети, едва успев родиться, вырастали из новых башмаков, бросали рогатки и скакалки и красили губы и волосы в яркие цвета, огрубевшими голосами заказывали портвейн в придорожных барах и спустя минуту умирали глубокими стариками в холодных постелях. Города, как грибы, как песочные замки, вырастали на пустырях, мгновение, второе — и только пепел и руины оставались на их месте. Вихрем, разноцветной сверкающей каруселью летело Время. Таяло прошлое, незаметно утекало песком сквозь пальцы настоящее, неопределенно маячило будущее, обещая только одно — пройти быстро, быстро и безболезненно. А после будущего в густом тумане едва различимо виднелось Небытие, долгожданная Пустота, недосягаемое Успокоение, вечная Правота и вечное же Счастье. И всему было отведено время — время для жизни и смерти.
И только он, осужденный быть свидетелем бесконечного вселенского бытия, бессменный наблюдатель, бессильный в своем нескончаемом созерцании, никогда не изменится, никогда не сойдет со своего проклятого постамента. Никогда не умрет.
Понедельник
А верь в камеру оглушительно заскрежетала, заставив его очнуться от неспокойного сна с чувством необъяснимой тревоги. Сквозь решетку высокого окна проникал красноватый свет заходящего солнца. Он протер глаза влажной ладонью и, потянувшись к стоящей рядом с кроватью тумбочке, взял очки. На пороге стоял молодой веснушчатый парень в форме надзирателя, держащий в руках поднос с дымящейся тарелкой и высоким стаканом с мутноватой жидкостью. В глазах его читалось неподдельное любопытство вперемешку с недоумением. Новенький. Новенькие всегда так смотрят.
— Чепмен, твой ужин. — Мальчишка намеренно грубил, стараясь выглядеть уверенно, но скованность движений выдавала его. — Ешь.
Он сел на кровати и спустил ноги, почесывая одну о другую. Не торопясь встал, потянулся и сел за стол, без интереса заглянув в тарелку: отбивная и овощное рагу. Значит, опять понедельник. Лениво взялся за вилку.
— Спасибо, сынок. — Сказал он, подцепив кусочек тушеного баклажана, и в упор посмотрел на охранника.
Парень вдруг смутился и, пробормотав что-то нечленораздельное, поспешно вышел, уже не видя странной улыбки, блуждающей на лице заключенного. Взвизгнул железный замок. В камере установилась привычная тишина, нарушаемая только редким звуком скользнувшей по алюминиевой тарелке вилки и его спокойного дыхания.
Избранный
Вскоре он расправился с отбивной и рагу. Вытер рот салфеткой и залпом выпил подстывший чай. Казалось, все так же, как всегда, ничего нового. Он усмехнулся. Что нового может произойти в жизни пожизненного заключенного? Разве что смерть. Обвел взглядом помещение, которое знал, как свои пять пальцев: железная кровать, стол, стул, тумбочка. Туалет и умывальник в углу. Решетки на единственном, расположенном под самым потолком, окне. Ничего лишнего. Жизнь аскета. Жизнь праведника. Жизнь избранного.
Свою избранность он впервые ощутил в пятнадцать лет, когда в руки ему попала старенькая потрепанная материнская Библия. Прыщеватый неудачливый подросток, мучительно переживавший свою заурядность, он вдруг с головой окунулся в древнюю мудрость, ища и находя в ней ответы на все свои вопросы. Ему казалось, что строки сами собой складываются в только ему понятную истину, и что истина эта принадлежит ему безраздельно. Ему казалось, Бог говорит с ним одним, принадлежит ему одному, ему одному позволяет слышать себя, и эта мысль заставляла ликовать. А потом в его жизни появился этот парень, и все раз и навсегда изменилось.
Этот парень
Он был сумасшедшим. Совершенно невменяемым и совершенно гениальным. Марк удивлялся, что этого не замечает никто, и — болезненно обожал его, заслушивая до дыр битловские пластинки, на которых во всем слышал только один голос и одну гитару — его, Джона Леннона, кумира, идола, икону, единственного человека во всем мире, который был достоин того, чтобы к нему прислушаться. У него на все было свое неповторимое мнение, которое он не боялся высказать публично, и особенный взгляд на жизнь. Он относился к жизни, как к игре, правила которой ему неизвестны, поэтому шел напролом и всячески нарушал их, насмешливо поблескивая стеклами очков. Он говорил: "«Битлз» популярнее, чем Иисус Христос!", и общественность ахала и падала в обморок. Он возвратил Королеве орден Члена Британской Империи, которыми все участники квартета были награждены «за заслуги перед родиной», снабдив сопроводительной запиской: «"Возвращаю Ваш орден в знак протеста против войны во Вьетнаме и Биафре, а также в честь того, что моя песня "Ломка" провалилась в хит-параде"». И хохотал в лицо осуждающим его. Он создал и собственноручно развалил величайшую легенду рок-н-ролла, в которую перестал верить, не усомнившись в своей правоте.