Ника Черникова - Слишком большие крылья (Скандальная история любви Джона и Йоко)
«Imagine»
Голос сына, перекрывая откуда ни возьмись появившиеся помехи, щелчки в трубке, описывает тот день абсолютного, вселенского счастья, который она, конечно, не забыла, но как он, тогда полугодовалый ребенок, смог запомнить его в таких деталях? И белые настурции, ставшие их символом возрождения, в петлице белоснежного костюма Джона и в ее волосах, и луч заходящего солнца, падающий сквозь огромное окно с видом на чистое нью-йоркское небо, и эту странную тень за спиной Джона, мелькнувшую на долю секунды, на единственный взмах ресниц, игру света в крадущихся сумерках…
— Он пел «Представьте»… Для меня, для нас. А у меня на щеке были твои слезы, мама. Ты плакала в первый раз в моей жизни. — Она почти услышала его улыбку.
— Можешь назвать меня мечтателем, — вдруг негромко запел Шон, и сердце ее взорвалось ликующим фонтаном, салютующим продолжению жизни. — Но я не единственный. И я надеюсь, ты будешь с нами, когда мир объединится.
Сын немного помолчал.
— Он хотел бы, чтобы жили мы. Он ничего бы не изменил. Просто представь…
1980
Тысяча девятьсот восьмидесятый год стал для него временем настоящего возрождения.
— Я не могу дождаться! Я так рад, что живу, и, кажется, все будет просто прекрасно, и таких, как мы, будет все больше и больше, и, что бы вы там не думали, у вас нет ни единого шанса!
Голос Джона в прямом эфире звенел, переливался, заточенным клинком прорезая, вспарывая упругое полотно пятилетнего молчания. Это было его первое интервью за долгое время, и он немного волновался, но уверенно ставил жирную точку на своем затворничестве. Он был полон самых дерзких планов, сумасшедших идей, с небывалым энтузиазмом принимаясь за работу. Новый, совместный с Йоко, альбом писался легко, сынишка рос не по дням, а по часам, постоянно радуя счастливых родителей своими крошечными открытиями, а за плечом, подобно черноволосому ангелу, стояла она — его любимая, единственная женщина, волшебница, вернувшая его к жизни и подарившая бессмертие в лице их маленького сына.
Пройдя, казалось, все возможные ипостаси, огонь, воду и медные трубы, он опять стал самим собой — гениальным музыкантом, вынашивающим свою внутреннюю гармонию, как мать вынашивает ребенка, долго, неторопливо, бережно, чтобы непременно, любыми путями подарить миру пронзительный первый крик новой жизни. Даже если придется пожертвовать собственной.
Джоан
С самого раннего детства у нее были двое, с которыми она разговаривала перед сном — Господь и один мальчик, которого она видела по телевизору. Его звали Джон, а ее Джоан. Ему было тридцать, а ей пять, но он все равно был ее лучшим и единственным другом. Все дети в ее родном городе были глупые, шумные, хотели только бегать и дурачиться, и Джоан было жалко тратить на них время. А Джон приходил по вечерам, садился на краешек ее кровати и, держа в полупрозрачных руках гитару, тихонько пел ей смешные песенки, а она рассказывала ему выдуманные на ходу истории. Он считал, что она должна стать писательницей.
Когда она немного подросла, Джон перестал приходить. Оказывается, он был звездой, из тех, что по ночам так ярко светят в окна и мешают спать. Поэтому у него очень мало времени — дорога до неба и обратно отнимает столько сил, что днем он спит как убитый, а вечером снова идет на работу. Джоан жалела Джона, рисовала ему открытки с адресом «На небо», и, привязывая к ним воздушные шары, бросала с деревянного моста через маленькую речку неподалеку от дома.
Потом она совсем выросла, и узнала, что Джон теперь живет в Америке, и на американском небе так тесно от своих, американских звезд, что он снова играет на гитаре одному счастливому маленькому мальчику.
А потом пришел последний декабрь…
Последний декабрь
Не было ничего, что могло бы его остановить. Он шел уже совершенно определенно, на Семьдесят вторую улицу, где, теперь он это знал, затянувшаяся история наконец придет к логическому, единственно верному, завершению. Немного сосало под ложечкой, немного потели ладони, и болела голова, но все это ничего не значило по сравнению с тем, что ждало впереди. Освобождение, освобождение, долгожданный глоток свежего воздуха, долгожданное избавление от страха. Спрячьте меня, спрячьте, мир слишком жесток, а я слишком мал и уязвим, как морская мидия, вырванная любопытной рукой из ракушки. Ветер обжигает так нестерпимо, асфальт стирает нежное бесформенное тельце, и оно истекает прозрачной сукровицей… Спрячьте меня, спрячьте…
Он сам был, как этот декабрь, пустой и обледеневший, выскобленный морозным ветром изнутри, и им же подгоняемый в спину: «Не останавливайся, иди! Не останавливайся!.. Иди, иди, иди…». Глаза слезились, а небо молчало, словно навсегда отказавшись от него, отвернув всевидящий взгляд, притворившись ослепшим, оглохшим, неживым.
Марк поднял лицо вверх. Равнодушные сизые облака бежали на восток, мимо него, мимо всей его жизни, мимо его страшного намерения.
— Только один знак. Что-нибудь, что-нибудь, и я уеду домой… — Молитвой шептал он, прикрыв глаза.
Небо молчало.
Фото на память
Было некогда смотреть по сторонам — их ждали в студии, на переговоры по поводу гастролей с «Двойной Фантазией», на интервью и фотосессию, их ждали, казалось, всюду в этом городе, и нужно было спешить. По-мальчишески легко Джон сбежал со ступеней парадного крыльца, подал руку Йоко и направился к ожидавшему их лимузину. Неизвестно откуда появившийся фотограф защелкал аппаратом, а от телефонной будки поблизости отделилась тяжеловатая тень. Круглое щербатое лицо. Пухлый рот с прикушенной нижней губой. И за толстыми стеклами очков совсем невидно глаз.
— М-мистер Леннон… — слегка заикнувшись, мужчина протянул обложку «Двойной Фантазии» и ручку.
— Так пойдет? — На ходу чиркнув «Джон Леннон 1980», Джон, уже не глядя на увальня, замершего в свете фотовспышки, навсегда соединившей их двоих, спешил к машине. — Всего доброго!
Кашлянув облаком выхлопных газов, лимузин сорвался с места, оставив журналиста и поклонника наедине.
— Послушай! — Толстяк пристально посмотрел на фотографа и тот съежился под неожиданно холодным, мертвым и неподвижным, как у змеи, взглядом. — А на фото я был в шляпе или без?.. Мне бы хотелось, чтобы без шляпы…
Пиф-паф
Ожидание. Ожидание. Жаждущая крови тварь, присосавшаяся к изнанке сердца. Поздний вечер клочьями ложился на город, вползая в свет, затемняя его, окрашивая в серые полутона и еще больше насыщая и без того темное. Он, стоя у телефонной будки уже неразличимой в темноте тенью, словно окаменел. Он пробыл здесь уже почти пять часов неотлучно, боясь пропустить возвращение лимузина, но не чувствовал ни голода, ни морозца, который с наступлением темноты окреп и стал пощипывать щеки, ни усталости.
Он стоял с закрытыми глазами, весь обратившись в слух, весь — один натянутый нерв, судорожно сжимая скользкую рукоять револьвера, купленного 12 дней назад и спрятанного в кармане брюк. Еще чуть-чуть, потерпи, еще совсем немного, не бойся, скоро все закончится, и ты спрячешься в свою раковину, прочь от людей, от ощерившихся улиц, от мира, желающего тебе смерти. Не бойся, не бойся, одно усилие, одно короткое мгновение ради вечного уединения, вечного спокойствия, вечной жизни.
Скрип тормозов. Голоса. Смех. Хлопает дверца. До боли зажав пистолет в ладони, он стремительно выходит из тени на свет, безымянный герой в свой единственный в жизни звездный час, видя перед собой только неожиданно хрупкую спину с выпирающими из под черной куртки лопатками.
— Мистер Леннон!..
Джон обернулся.
Пиф-паф.
Не больно
Он успел услышать только какой-то странный звук, похожий на хлопок, и что-то дважды прожгло ему спину, подбросив на месте. Обернувшись, он увидел смутно знакомую фигуру, — да-да-да, роговые очки, смешное лицо, автограф, да-да-да… — замершую с вытянутыми руками, и, казалось, целившуюся в него указательным пальцем, от которого струился дымок.
— Ах, вот оно что… — еще три вспышки, три удара в грудь, и что-то сладкое, горячее, живое пошло ртом, перехватив дыхание, смяв слова.
Ослепнув на секунду, Джон увидел прямо перед собой лицо Йоко, которое, казалось, закрыло собой все нью-йоркское небо, обогревая его лучами своей улыбки, точно такой же, как в то памятное утро, когда он вернулся. Он потянулся к ней, но она вдруг стала стремительно уменьшаться, таять, растворяться в угольной темноте, мгновенно залившей улицу.
Шаг. Еще шаг. Ступеньки — ползком, откашливаясь от чего-то приторного, хлещущего через рот, свистящего в груди, утекающего сквозь измазанные чем-то красным пальцы, утекающего прочь. Шаг. Шаг. Дверь открылась внутрь, и он упал прямо под ноги помертвевшей Йоко, угасающим сознанием уловив непередаваемый ужас в ее глазах: