Григорий Гордон - Эмиль Гилельс. За гранью мифа
Дальше. С большим трудом, но еще хоть как-то можно себе представить нейгаузовские слова сказанными «однажды» на уроке, но когда эти слова ложатся на печатную страницу, в книгу — они приобретают совсем иной смысл и удельный вес. У Ираклия Андроникова есть такая работа: «Слово написанное и слово сказанное». Не надо доказывать, что это две вещи принципиально разные.
И еще. Б. М. Рейнгбальд была не «преподавательницей» (и даже не старшей преподавательницей), а профессором. Давайте представим себе: высказывается Нейгауз, к примеру, о Татьяне Николаевой и, не называя имени А. Б. Гольденвейзера, пишет: «Ее преподаватель…» Или — о Якове Флиере: «его преподаватель…» (читай: К. Н. Игумнов). Такого быть не могло. А о Рейнгбальд — пожалуйста!
Зададимся вопросом: что мог испытывать Гилельс, читая такое о своей любимой преподавательнице? Никто из бывшей «талантливой молодежи» — ставшие такими известными пианистами — не вступился за своего учителя. Только Гилельс. «…Справедливость требует сказать, — написал он, — что истинным моим музыкальным воспитателем была Берта Михайловна». Одной этой фразы достаточно, чтобы все встало на свои места.
Здесь необходимо договорить до конца. Гилельсу дорого обошлась правда. Многочисленные «оруженосцы» сочли себя уязвленными: почудилось, что прочно выстроенная пирамида покачнулась. Москва взбудоражилась. Свидетельствую: стоило случайно сойтись нескольким музыкантам — не было темы более животрепещущей: Гилельс-то, что позволяет себе, а?! Все было истолковано только так — Нейгаузу нанесено публичное оскорбление. И это сделал ученик, который всем ему обязан. Позор! Но Гилельс лишь восстановил справедливость: не дал в обиду Рейнгбальд и ни словом не задел Нейгауза. Казалось бы, такая верность памяти своего педагога заслуживает только уважения. Куда там!
Для сравнения… Вспоминая В. Софроницкого, Я. Мильштейн приводит сказанные им слова: «И это вечное — ученик Леонида Владимировича Николаева. Зачем, к чему повторять это? Я ему очень благодарен, и я преисполнен к нему уважения, но, в сущности, я с ним больше играл в четыре руки, чем занимался».
И что же?! — ничего. Никто не уличил Софроницкого в покушении на учителя.
В одной из своих работ Л. Баренбойм комментирует этот «выпад»: «Каков внутренний смысл, каков подтекст этих слов? Отрицание самим Софроницким роли Николаева-педагога в своем становлении? Ничуть не бывало! „И это вечное — ученик… Николаева“ могло означать и, вероятно, означало совсем другое: во-первых, что ему, Софроницкому, надоело читать в статьях о себе всегда одно и то же и, во-вторых, что он давным-давно уже прошел этап ученичества и идет дорогой, которую сам себе проложил». Теперь спрошу: а Гилельсу — не надоело?! А он давным-давно не пошел — и не шел — своей дорогой?!
А теперь подумайте: слова Нейгауза легли на страницы книги, которая широко читается (к настоящему времени — шесть изданий!), изучается, являясь необходимым элементом курсов методики, истории пианизма, — короче говоря, настольной книгой и учащихся, и выучившихся. Для так называемой музыкальной общественности авторитет Нейгауза — высочайший, его слова — непреложная истина. Их не могут перевесить никакие проскальзывающие иногда в печати «опровержения», а среди них есть и те, что каждый читатель книги Нейгауза должен знать. К примеру: «Г. Нейгауз, — пишет Л. Гаккель, — обделенный, думается, „учительским теплом“ в своем музыкальном детстве, иронизировал по поводу якобы затянувшегося музыкального детства Гилельса… Едва ли было понято, что Гилельс долго пребывал в атмосфере любви и что в Москву он приехал не инфантильным вовсе, а добрым и человечным, и что он навсегда остался таким потому именно, что „вырос в любви“!»
Как говорится, не в бровь, а в глаз! Мне жаль, что не я произнес эти слова, но подписываюсь под каждым из них!
Воспитание, обучение и прочие проблемы
Нейгауз любил эту тему — о некоторой «неполноценности» гилельсовского обучения. По отношению к всесветно прославленному пианисту это звучало, по крайней мере, неуместно. Но публика наша получала «разъяснения»…
«Надо прямо сказать, — писал на правах учителя в одной из статей Нейгауз, — что Гилельс получил в детстве очень хорошее фортепианно-виртуозное и далеко не равноценное ему музыкально-художественное и культурное воспитание».
Где это видно, в чем сказывается?! — В игре, восхитившей целый свет, может быть, в записях?! «…Все они, — как пишет Хентова (скажу: даже Хентова!) — могут считаться образцами интерпретации». Да и вообще: разве это самое «воспитание» определяет все — будь оно даже таким, какое не устраивает Нейгауза?! Для чего понадобилось об этом так настойчиво и громогласно заявлять?! Помимо «воспитания» есть же еще «факторы» — редкостной силы врожденное дарование, интуиция, собственные, наконец, устремления, цели и представления, да мало ли… Почему, говоря о пианисте мирового значения, Нейгауз все время вспоминает о его детстве и «воспитании»? Святослав Рихтер, как известно, не получил вообще никакого «воспитания» — и ничего, справился. Закрадывается непрошенная мысль: может быть, Нейгауз хотел показать, что он — воспитатель, не чета тем, кто были до него?!
С легкой руки Нейгауза разговор — да еще в печати — о не слишком широком кругозоре Гилельса стал вестись без всякого стеснения. Да, конечно, у родителей Гилельса не было средств и возможности послать сына учиться в Италию или в Вену. Что же до эрудиции Гилельса, то он никогда не обременял ею окружающих; тем более не испытывал потребности благодаря своим знаниям «приподняться» над теми, кто этими знаниями не обладал. Все знать, разумеется, невозможно; слова поэта будут здесь как нельзя кстати: «Всезнающих людей на свете нет. Есть только те, кто мнят себя всезнающими». Понятно и то, что периоды жизни в этом смысле разнятся друг от друга: не знаешь сегодня — узнаешь завтра. Сказала же Марина Цветаева: не стыдно не знать, стыдно — не хотеть знать. Гилельс всегда хотел, жажда познания была у него неутолимой.
И он знал.
Как вообще приобретаются и пополняются знания? Осмелюсь сказать: аттестаты и дипломы вовсе не играют здесь главной роли. Самообразование — вот что дает «результат». Вспомним Листа; никто не обвинит его в недостатке полученных «сведений». Как ему удалось наверстать отсутствие регулярного обучения? В письме другу он раскрывает тайну: «Вот уже две недели, — пишет молодой Лист, — как мои пальцы и мой мозг работают как одержимые. Гомер, Библия, Платон, Локк, Байрон, Ламартин, Шатобриан, Бетховен, Бах, Гуммель, Моцарт, Вебер окружают меня. Я изучаю их, поглощаю их с яростью; кроме того, по четыре–пять часов я играю упражнения (триоли, секстоли, октавы и тремоло, репетиции, каденции и т. п.). Ах, если я не сойду с ума, ты найдешь во мне художника».
Так «создается» художник; этот путь он обязательно проходит. И Гилельс не был исключением. В одном из писем 1947 года Дмитрий Кабалевский кратко сообщал Николаю Мясковскому: «Сейчас здесь (в ивановском доме творчества. — Г. Г.) живет Эмиль Гилельс, и мы с ним изредка поигрываем в 4 руки. Вчера играли „Заратустру“».
Как видим, Гилельс превосходным образом, «изнутри» — так сказать, «своими руками» — узнал симфоническую поэму Рихарда Штрауса «Так говорил Заратустра», о которой — тем паче в те времена — мало кто имел хоть какое-нибудь понятие. Но он не щеголял этим своим «преимуществом» и не делился, не давая никому прохода, своими восторгами: в «Заратустре» есть, знаете, такая фуга!.. Ну, а раз помалкивает — значит, и слыхом не слыхал, кругозор-то не широк…
Проведу одну параллель. Великий русский композитор Сергей Иванович Танеев, знающий безгранично много, в своей реакции на музыку и, шире, на явления искусства был разительно «похож» на Гилельса. Как-то он признался: «Я всегда стесняюсь высказывать свои впечатления: даже в театре не люблю, чтобы около меня сидели знакомые, ибо терпеть не могу высказывать, что я чем-нибудь взволнован или что-нибудь произвело на меня сильное впечатление».
Нейгаузовские пассажи, о которых шла речь, вызывают некоторую растерянность: ведь Нейгауз хорошо знал совсем другое. В неопубликованных воспоминаниях Мечислав Вайнберг рассказывает:
«С 44-го по 48 год раз в месяц на квартире у Г. Г. Нейгауза собиралось 8–10 музыкантов, и Гилельс со мной, в четыре руки, играл переложения симфоний Шумана, Брамса, почти всех симфоний Малера и Брукнера, произведения современных французов, Стравинского и других. Спустя несколько лет Г. Г. Нейгауз с грустью сказал, что эти встречи приходится прекратить, т. к. они вызывают неодобрение и подозрение у некоторых людей в „групповщине“».
Может быть, 1948 год тому причиной? Или то обстоятельство, что не «рекомендовалось» собираться вместе в составе более трех человек? — были же такие времена! Нет, нигде печатно не упомянул Нейгауз об этих «бдениях».