Эдвард Бульвер-Литтон - Кенелм Чиллингли, его приключения и взгляды на жизнь
– Я не могу сказать, почему отказалась миссис Кэмерон, но она поступила благоразумно и достойно. Выслушайте меня, мистер Чиллингли. Вы знаете, как я вас уважаю и как к вам расположена. Судя по тому, что я чувствовала несколько дней, а может быть, и больше, после того, как мы расстались в Тор-Эдеме… – Тут она опять поколебалась, но затем, рассмеявшись и слегка покраснев, решительно продолжала: – Будь я теткой или старшей сестрой Лили, я поступила бы так же, как миссис Кэмерон: не позволила бы Лили часто видеться с молодым человеком, который гораздо выше ее по состоянию и общественному положению.
– Постойте, – гордо воскликнул Кенелм, – я не могу допустить, чтобы состояние или общественное положение давали кому бы то ни было право считать себя выше мисс Мордонт.
– Выше ее по природному изяществу и утонченности, конечно, нет. Но в свете имеют силу другие соображения, которые, может быть, сэр Питер и леди Чиллингли примут во внимание.
– Вы не думали об этом до вашего последнего свидания с миссис Кэмерон?
– По совести говоря, нет. Уверенная, что мисс Мордонт благородного происхождения, я мало думала о разных неблагоприятных обстоятельствах.
– Стало быть, вы знаете, что она благородного происхождения?
– Как и все местные жители, я это знаю только по уверению миссис Кэмерон, в которой никто не может не признать настоящей леди. Есть, однако, различные степени знатности, с которыми в повседневном общении мало считаются, но они напоминают о себе при заключении брачных союзов. И сама миссис Кэмерон прямо говорит, что ее племянница не принадлежит к тому классу общества, из которого сэр Питер и леди Чиллииглн позволят сыну выбрать себе невесту. Простите, если я причинила вам боль или обидела вас, – протянув Кенелму руку, добавила она. – Я говорю как истинный друг ваш и Лили. Серьезно советую вам, если мисс Мордонт – причина вашего пребывания здесь, уехать вовремя для вашего и ее душевного спокойствия.
– Для ее душевного спокойствия, – тихим, дрожащим голосом произнес Кенелм, который, казалось, не слыхал всего остального, сказанного миссис Брэфилд. Для ее душевного спокойствия… Неужели вы искренне думаете, что она интересуется мною – могла бы заинтересоваться, если бы я остался?
– Хотела бы ответить вам определенно. Но я не знаю тайн ее сердца. Я могу только сказать, что для спокойствия всякой молодой девушки опасно видеть часто такого блестящего молодого человека, как вы, разгадать его любовь и понять, что он не может с одобрения своих родных просить ее сделаться его женой.
Кенелм опустил голову и закрыл лицо рукой. Он долго ничего не говорил. Потом встал – его лицо было очень бледно – и промолвил:
– Вы правы. Душевное спокойствие мисс Мордонт должно стоять на первом плане. Извините, если я так внезапно оставлю вас. Вы дали мне много тем для размышления, и я могу должным образом обдумать их, только тогда, когда останусь один.
«От Кенелма Чиллингли
Сэру Питеру Чиллингли
Отец, дорогой отец! Это не ответ на твои письма. Я даже не знаю, можно ли это, собственно, назвать письмом. Я еще не могу решить, хочу ли, чтобы оно дошло до тебя. Я устал говорить сам с собою и сел поговорить с тобой. Часто я упрекал себя, зачем не пользовался каждым возможным случаем, чтобы высказать тебе, как горячо я люблю, как глубоко уважаю тебя, мой друг, мой отец! Но мы, Чиллингли, – порода неэкспансивная. Я не помню, чтобы ты когда-либо словами давал мне понять, что любишь сына гораздо больше, чем он того заслуживает. А между тем разве я не знаю, что ты скорее продал бы с аукциона все свои любимые старке книги, чем допустил меня тщетно томиться жаждой какого-нибудь, – конечно, невинного – неизведанного удовольствия, к которому стремилось бы мое сердце. И разве ты не знаешь точно так же, что я скорее отказался бы от всего моего наследства и сделался поденщиком, чем лишил тебя твоих любимых старых книг?
Эту обоюдную уверенность я считаю чем-то несомненным всегда, когда моя душа стремится излиться перед твоей. Но, если мои предположения справедливы, настанет день, когда один из нас должен будет принести другому жертву. Если сложится так, я умоляю, чтобы ты принял эту жертву на себя. Как же это? Почему я так невеликодушен, так себялюбив, так неблагодарен, почему я забыл все, чем уже обязан тебе, за что никогда не мог бы отплатить? Я могу только ответить: „Это судьба, это природа, это любовь…“
…
Тут я должен прервать свое письмо. Полночь. Луна смотрит прямо в окно, у которого я сижу, а по поверхности ручья, бегущего внизу, протянулась длинная узкая дорожка, и на ней каждая маленькая волна дрожит в лунном свете, а по обе стороны от этой освещенной дорожки все другие волны, уходящие вдаль к своей неведомой могиле, кажутся неподвижными и темными. Я больше не могу писать…
…
Два дня спустя:
Говорят, что она ниже нас по богатству и положению. Но разве мы, отец мой, два джентльмена благородного происхождения, – алчные искатели золота или лакеи великих мира сего? Когда я учился в колледже, никого так искренне не презирали, как паразитов и прихвостней знати, молодых людей, которые выбирали себе таких друзей, чьи деньги или звание могли быть им полезны. Если это представляется столь низким там, где выбор так маловажен для счастья и карьеры человека, в котором есть доля благородного мужества, насколько унизительнее оказаться паразитом и прихвостнем знати в вопросе о том, какую женщину любить, какая женщина может усладить и облагородить нашу повседневную жизнь! Может ли она быть для меня такой усладой жизни, таким облагораживающим началом? Я в это твердо верю. Жизнь уже приобрела очарование, какого я никогда прежде в ней не угадывал. Я уже начинаю – хотя еще слабо и смутно – ощущать тот интерес к целям и стремлениям моих ближних, особенно тех, кого потомство ставит в ряды людей, облагородивших человечество. Правда, что в этой спокойной деревне я могу найти достаточно примеров, доказывающих, что человек создан не размышлять о жизни, а принимать в ней деятельное участие и в этой деятельности находить пользу себе. Но я сомневаюсь, много ли извлек бы я раньше из подобных примеров, если б смотрел на эту маленькую жизненную сцену, как смотрел на большую равнодушными глазами зрителя, пришедшего на старую, незамысловатую комедию, исполняемую второстепенными актерами, и если бы все мое существо внезапно не бросилось из философии в страсть и не стало сразу теплым и человечным, сочувствующим другим людям в том, чем они горят или хотя бы тлеют? Ах, может ли быть малейшее сомнение в том, какое положение достойно ее, моей принцессы, моей феи? Если так, то как доволен будешь ты, отец, житейской карьерой своего сына! Как настойчиво будет он стараться – а когда настойчивость не вела к цели? – восполнить все недостатки своего ума, способностей и знаний энергией, сосредоточенной на одном предмете, который более чем способности и знания, если только они не достигнут равной сосредоточенной энергии, – доставляет то, что свет называет почетом.
Да, ей, носительнице моего имени, ей могу я сказать, если совершу что-либо хорошее или великое: „Это дело твоих рук“, и обещаю, что ты будешь благословлять тот день, когда обнимешь ее как дочь.
…
„Ты согласен с возлюбленной во всем, что считаешь возвышенным“. Так написал один из тех удивительных немцев, которые ищут в нашей груди семена погребенных истин и превращают их в цветы, прежде чем мы заметим даже семена.
Каждая мысль, связанная с моей возлюбленной, кажется мне окрыленной.
…
Я только что виделся с ней, только что с нею расстался. Когда мне ласково и благоразумно сказали, что я не имею права нарушать ее душевное спокойствие, добиваясь ее внимания, не имею права просить ее руки, я обещал себе, что стану избегать ее, пока не открою тебе своего сердца и не получу от тебя разрешения, потому что, если бы даже я не дал обещания, связывающего мою честь, твое согласие и благословение должны освятить мой выбор. Я не осмелюсь просить столь невинное и прекрасное создание соединиться с неблагодарным, непослушным сыном. Но сегодня вечером я неожиданно встретил ее у викария, превосходного человека, у которого я многому научился, чьи правила, чей пример, чье домашнее счастье и жизнь, деятельная и спокойная, гармонируют с моими мечтами, когда я грежу о любимой.
Я скажу тебе имя моей возлюбленной, помни, что это еще глубокая тайна между тобой и мной. Но скорей бы настал тот день, когда я услышу, как ты назовешь ее этим именем и запечатлеешь на ее лбу поцелуй единственного мужчины, к которому я не стану ревновать!
Сегодня воскресенье, а после вечерней службы друг мой обычно собирает вокруг себя детей и без всякой формальной проповеди или речи привлекает их внимание к предметам, связанным с чем-либо священным, часто прямо не относящимся к религии. Еще чаще в шутливом тоне он рассказывает какой-нибудь небольшой случай или историю из книжки, забавлявшую детей на прошлой неделе, а потом постепенно переходит к какому-нибудь нравственному или божественному примеру. Он придерживается той теории, что хотя дети и должны упорно учиться, вкладывая много труда в свое образование, религия в их сознании не должна быть связана с трудом, а незаметно вливаться в их привычное мышление, смешиваясь с воспоминаниями и образами спокойствия и любви: со снисходительной нежностью их первых учителей, с безгрешными радостями родительского дома, с утешением в последующих горестях, с поддержкой во всех испытаниях, и никогда она не должна расставаться с своей родной сестрой надеждой.