Юзеф Крашевский - Король в Несвиже (сборник)
Не далее как в четвёртом вирше произошла новая трудность – застрял.
Положил перо, вздохнул, затем вошёл Якуб и закашлял.
– Что будет с ужином? – спросил он.
Это походило на издевательство – кровь в нём заволновалась.
– А иди ты, трутень, чтоб тебя! Не беспокой, слышишь?
Смелый Якуб не поколебался, однако, добавить:
– Около девяти!
– Хотя бы и двенадцать было! – воскликнул подкоморий и нагнулся над столом.
Но первая в умственной работе – цепочка мысли – прервана, при том само гневное волнение работает обычно фатально. Подкоморий потерял всё, что имел уже приготовленным, разобраться не мог, читал, что написал – дальше продолжать не мог. Одним взмахом перечеркнул он всю свою работу и уничтожил её. Должен был ещё раз начать заново.
Шло чрезвычайно тупо, получилось всё-таки три с половиной вирша, наискось и фантастично написанных каракулями, так, что, казалось, одни убегают от других – поскольку подкоморий, поехав слишком в гору, соскользнул потом вниз, вернулся к первому и т. д. Затем, читая эту редакцию, которая казалась ему новой, заметил, что повторил только самый первый свой конспект. Его это удивляло, потому что не имел намерения совершить плагиат у самого себя.
Поэтому он размышлял, каким образом это могло произойти, – а время уходило.
Письма, как не было, так и нет – поскольку то, что однажды показалось плохим, несмотря на изменения, он находил подозрительным.
Пот каплями падал с его лица – делал выговоры Провидению, которое подвергало его такому неприятному усилию. Ждал вдохновения – не приходило.
Униженный, с грустью в душе нагнулся и начал в четвёртый раз, давая себе слово, что всё-таки не будет уже напрягаться напрасно и, praeter propter ответив, вышлет подскарбию, что Бог даст.
На этот раз по слову, медленно расставляя, определяя, изменяя, в половине десятого он докончил кропотливо склеенный ответ.
Читая, хотя не был им удовлетворён, находил ответ подходящим. Ясным не был, но интерес требовал, чтобы умысленно бросить сомнение. В нескольких местах стиль оставлял желать лучшего, но к красоте изложения подкоморий не имел никакой претензии. Дело было в том, чтобы чёрным по белому против себя не выдать свидетельства.
– Пошёл он к чёрту! – сказал он, вздыхая. – Ежели не поймёт, пусть голову ломает! Моя вещь – отписать, а его – объяснять себе и выводить из этого следствия, какие хочет.
Дело было уже только в переписывании.
Подкоморий трясущейся рукой отрезал не вполне ровно бумагу, поправил кривые края и засел, держа в левой руке письмо со свечой, а правой начиная писать. Не придерживаемая бумага движением тянущейся правой руки съехала вниз и «Ясно вельможный…» незаметно так некрасиво рванулся вверх, что упёрся в самый край.
Верещчака, занятый каллиграфированием, не видел, что делал, и перо только, падающее на подложенный лист, объявило ему о неудаче. Четверь бумаги была испорчена.
Это повергло подкомория в такое отчаяние, что, не обращая внимания на то, что могло пригодиться для примечания, подтверждения, на незначительные письма, порывисто смял его в кулаке и бросил в камин. Бумага, как известно, есть вещью горящей. От прикосновения с огнём она занялась пламенем и скатилась на пол так неудачно, что, прежде чем подкоморий вскочил со стула, загорелась на столе свисающая до пола салфетка.
Этот огонь мощным кулаком Верещчака подавил, но что с ним сделалось, невозможно описать. Попросту сошёл с ума.
Руки его тряслись, так что отрезка другого листка прошла с ещё большим трудом, чем первого, а по краям он был отвратительно обкусан.
– Пусть канцелярия смеётся, – говорил он в духе, – я не такой великий пан, чтобы держать писак, скрипторов, дармоедов…
На этот раз вышел титул с пропуском одной буквы, незамеченной.
Подкоморий торопился, потому что, привыкший к регулярной жизни, одарённый превосходным аппетитом, не на шутку чувствовал голод. В желудке отзывались голоса – то характерное бурчание, которое было как бы речью природы к совести!
Нужно было сперва раз положить конец этому несчастному писанию.
До половины шло как-то так, когда, вынужденный прибегнуть к носовому платку и прервать воспроизведение, Верещчака не заметил, как половина строки, уже написанной, повторил iterum…
Только кончая этот дубликат, его охватили подозрения!
– На тебе!
Наступила минута такого сомнения, что, кто бы в это время увидел достойного Верещчаку, пожалел бы его.
Переписывать ещё раз? – не имел уже сил. Зачёркивать эти строки – было признаться в ошибке и оскорбить подскарбия высыланием письма, так небрежно выполненного.
Подкоморий сказал себе, что мог это игнорировать.
Впрочем, повторение слов, строго взятое, не было таким великим грехом.
Однако, садясь далее писать, Верещчака жаловался на судьбу, которая дала ему родиться в эпоху, когда люди должны были писать письма.
Впечатления придирки так подействовало на его руку, что почти ни одного слова не мог он написать теперь, когда бы что не пожелал. Одним не хватало букв, другие были слишком сжаты, другие слишком свободны. О пунктуации речи не было, потому что подкоморий всегда её считал излишней. Ласкать так читателя, чтобы ему показать, где должен был задержаться, где понизить голос, где кончалась одна мысль, начиналась другая – Верещчака находил видом злоупотребления.
Доехав до конца первой страницы, отдышался. Посмотрел на выполненное дело. Не выглядело оно в действительности лучше, чем иные современные, но также не хуже.
– Уйдёт, – сказал он в духе, – чёрт с ней там… с элегантностью.
Взял в руки перо и вместе листок, чтобы перевернуть его, заметил теперь, что с толстого пера строчки не были ещё сухие.
Он так уже чувствовал себя уставшим и был бессознательным, что каким-то давним бессмысленным студенческим обычаем, как если бы имел перед собой песочницу, с самой холодной кровью вылил чернила на бумагу. Заметил слишком поздно свою ошибку и крикнул.
Из чернильницы вытекла чёрная речушка и, очерчивая на бумаге несколько извилин и доказывая закон тяготения, с исписанного листа полилась на чистый, а с него и на колени подкомория…
Верещчака заломил руки, поднял глаза, недовольный Якуб стоял перед ним. Он показал ему, что за несчастье случилось, но невозможно было этому помочь, потому что под рукой Якуб имел только салфетку, а известно, какой репутацией пользуются чернильные пятна. Бросился за тряпкой.
Верещчака, онемелый и смирившийся, сидел, выжидая. Ясек с тряпкой, и то старой, Якуб – для надзора, а Дорота – из любопытства, с фитилём в руке, появились у столика.
Между тем, Верещчака увидел на столике кусочки промокательной бумаги и освободил ими лист от остатков чернильного наводнения; он решил отрезать третий листок и писать заново.
Никто не отрицает, что он давал доказательства ангельского терпения.
Уже собирался приняться писать, когда Дорота, как все женщины догадливая, взяла чернильницу в руки и, смотря напротив свечи, убедилась, что чернильница была сухонькая, чернила из неё вылились до капли.
– А что? – спросил со страхом подкоморий.
– Совсем ничего.
– Долей тёплой воды или с письмом послать на фольварк к эконому за чернилами!
– Где у него чернила? – забормотала, бывшая в плохих с ним отношениях, Дорота, и вышла.
Подкоморий имел время отдышаться.
Часы пробили десять.
Тем временем бумага была вырезана заново. Подкоморий, не тратя времени, так сел, что ему ничего не оставалось, только намочить перо. Как-то погрузил его тут же, но это был несчастливый день (старый столетний календарь свидетельствовал о том), панна Дорота переполнила уже предварительно промытого старичка и вместо чернил стал борщ, как говорил подкоморий.
Дорота, надувшись, утверждала, что как раз такие бледные чернила лучше чернеют – впрочем, иных не было. Сел писать Верещчака, хотя почерк был едва заметен.
– Чёрт с ним, пусть себе глаза портит! Что мне там! – сказал в духе подкоморий. – Моя вещь – писать, его – читать.
В этот раз шло несравненно лучше, рука немного приобрела опыт от предыдущей пробы – при перевёртывании страницы сохранил все надлежащие осторожности, он даже дотянул до респекта и оценки, над которым задумался, закрутил зигзаг к низу, подписался с титулом manu propia, положил дату – вздохнул…
Читать письмо не было возможности, но не чувствовал теперь подкоморий себя обязанным.
Теперь речь шла уже только об обрезке конверта, теория которой была известна подкоморию, но на практике навязывалось множество непредвиденных трудностей. Старые ножницы, которыми без милосердия все злоупотребляли, ещё резали, не так, однако, гладко и ровно, как были должны.
Конверт вышел фантастично и криво, но этим уже подкоморий не беспокоился. Гербовую печать на тысячилистники ut decet вырезать должен был на пальце. Дело шло о лаке. Он хлопнул в ладоши Якубу.