Юзеф Крашевский - Король в Несвиже (сборник)
Панна была, может быть, на пару лет старше Филиппа, но очень красива и свежа, а смела и решительна, как никто. Была воспитана на дворе, знающая досконально всех и слабости каждого, обращалась здесь с большой свободой. Почему ей скромный и незаметный пан Филипп попал в око – трудно объяснить, быть может, именно законом контраста, потому что был таким несмелым, как она отважной, даже до бахвальства. Кажется, что она первая приблизилась, познакомилась и подбодрила Понятовского, не выпуская его уже из глаз и, очевидно, заботясь о нём.
Филипп был ей чрезмерно благодарен и, естественно, должен был влюбиться, так как панна Моника была кокетлива, а обаяния ей было не занимать. Рассказывали несколько раз, что на ней хотели жениться и собирались, но всегда в итоге как-то этот брак срывался.
Филипп о женитьбе не помышлял, но не мог, несмотря на это, равнодушным быть к чарам панны Моники. Увидев её издалека стоящую на крыльце или в саду, бежал Русин что есть духу, дабы хоть поздороваться с ней, поклониться, и слово какое поведать. Он не имел от неё тайн, а если бы даже хотел, не смог бы их удержать, так ловко она из него добыть их умела. Был это её верный слуга, которого она использовала в самых разнообразных случаях, где и как ей было нужно.
После конференции с Шерейкой, первая мысль, какая пришла Понятовскому, была: довериться и посоветоваться с панной Моникой, но так как Шерейко рекомендовал ему не открываться никому, Филипп боялся, чтобы ему порядка кто не нарушил; наконец он припомнил, что женщины бывают долгоязычные, и решил молчать.
С этим решением нужно было избежать встречи с панной Моникой, так как сам он знал, что она прочитает по лицу, что он что-то скрывает, а потом легонько его принудит к исповеди. Поэтому он сказал себе, что будет избегать панны и обходить её сколько возможно, хотя было ему от этого очень тоскливо.
Простодушное создание, Филипп льстил себе, что сумеет с собой сделать, что захочет, ничуть не сомневался, что, решив исчезнуть с глаз панны Моники, исполнит это. Как-то в течении пары дней не показывался он ни в саду, ни во дворе, где мог бы с ней встретиться. Ему становилось скучно; он утешался тем, что для великой цели нужно уметь выстрадать, а не могло это всё-таки продолжаться вечно.
Панна Моника, которая имела некоторые расчёты на наивного Русина, не желала, чтобы он был к ней безразличен. Третьего дня она начала спрашивать, не болен ли он. Ей отвечали, что только возле приёма кормов был занят. Но вечерами не привозили их; итак, что же означало его отсутствие?
Её это гневало. Она вовсе не была в него влюблена, но по её расчётам выпадало, что для будущего супруга очень ей казался приличным. Рекомендовались к ней другие, но этих она не хотела себе, потому что не думала пойти под ничьё господство, но сама хотела быть госпожой.
К ней благоволили генералова, князь, она уверена была в приданом и положении. Филипп был работящий, спокойный… остальное она себе сделать из него обещала. Фамилия вовсе её не поражала и не имела значение для неё, не рассчитывала никогда на неё, только на протекцию князя. Следовательно, угадать ей было невозможно, что отдаляло Филиппа! Четвёртого дня она уже так была неспокойна, что под видом какого-то поручения, послала горничную, дабы привела к ней Русина.
Она ждала его на крыльце, взявшись за бока, сердитая на неблагодарного. Филипп, когда ему дали знать, сильно смутился, но отказать не мог. Сложил регистры и побежал.
Панна Моника угрожала ему уже издалека.
– Что с вашей милостью происходит? – вскричала она. – Третий день в глаза мне не показываешься. Что же это значит?
Дрожащий Филипп поцеловал ей руку.
– Как Бога моего люблю, – начал он живо, – если бы панна Моника знала, что я имею сейчас за работу! Выше головы! День и ночь! Не вздохнуть!
– Ах! Ах! Что там ваша милость мне говорит! – прервала красивая панна. – Все вы такие. Уже где-то новое ситечко…
– Где мне о каком ситечке думать! – простонал Понятовский. – Я обед съесть не имею времени.
Панна пожала плечами, но смягчилась.
– Не нужно просто головы терять, – сказала она, – а своей дорогой не забывать о тех, кто добра желает. Я думала уже, что ты заболел.
– Я бы и на болезнь времени не имел. Наскакивают враги, нет помощи! – отозвался Филипп.
– Приди вечером в сад, – прошептала она, видя приходящих, и исчезла.
Вечером Филипп должен был явиться и панна подвергла его допросу, но он не изменил. Она очаровала его ещё больше, но так как не догадалась о деле, которое он скрывал от неё, не расспрашивала его даже. Она убедилась, что он не остыл – об этом была речь.
Филипп тоже успокоился, что не будет посягать на признания и нет опасений, таким образом, как раньше, обещал являться по приказу. Монисия использовала его для малых услуг.
Из двора никто также, хотя раньше его иногда той фамилией Понятовского преследовали и передразнивали, теперь, казалось, её даже не вспоминали. Шерейко только иногда проскальзывал, чтобы ему духу придать и убедиться, что не трусит. Для него вся вещь по большей мере была в том, чтобы и король «сглупил», как он выражался, и князь «взорвался», и эти триумфы и аплодисменты хоть маленькой финфой короновались. Состряпать трюк тем величинам, к которым он имел жестокий зуб, было для него неоплаченным восторгом. Шерейко не был в сущности злым, но теории века, разнообразное чтение, труднопонимаемое им, сделали его страстным демагогом. Не имея возможности тем так называемым тиранам ничего сделать, по крайней мере маленькую шалость рад был состряпать, которая, впрочем, никому ничего плохого учинить не могла.
Он был уверен, что князь, хотя с виду рассердится, потихоньку потом будет смеяться. У Филиппа всегда что-то должно было испечься; что касается короля, хотя бы он сделал гримасу неудовольствия… Он жил в атмосфере, в которой его не любили, и наслушался про себя несусветных вещей.
Вместе с Филиппом теперь в великой тайне редактировали просьбу к королю, которую при устной рекомендации имел Филипп вручить наисветлейшему пану, чтобы забытым не была. Русин регистры как-то так ещё поддерживал, но в написании петиции показал себя таким неловким, что Шерейко должен был ему сам полностью продиктовать её. Остерегался только писать так, чтобы не быть потом привлечённым к ответственности.
На потолке в большой зале Эстко, прикрывшись старыми простынями от любопытных глаз, потому что не мог терпеть, когда без разрешения подглядывали, рисовал уже гениев добродетели и мудрости, об эмблемах которых он должен был даже с князем Канембринком советоваться. Он теперь убеждался, приступая к делу, что задание было трудное и неблагодарное. Добродетель не могла быть очень молодой, мудрость тем паче. Ни одного красивого лица, ни одного идеала не мог поместить на потолке!
Ежеминутно он сталкивался с какой-то непредвиденной трудностью. Иногда его охватывало сомнение, он вздыхал и говорил себе:
– Нужно было тебе выступать с этим трюком, из которого только огорчения вырастают, критика, зависть, а князь, вдобавок, не заплатит за грубую работу!
Почти теми же самыми мыслями мучился князь, который кричал теперь, что дал себя склонить к приёму короля. Ему действительно льстило представление сокровищницы, архива, золотой ординатской хоругви, а, может, даже своей идеи взятия Гибралтара, но рядом с этим столько проблем и расстройств, убытков и непредвиденных последствий. Временами оживала в нём старая неприязнь к экономщику, которому хотел дать почувствовать, каким он был маленьким при Радзивилле, то боялся, как бы его слишком не раздражить. Он имел великую охоту укусить, трудно ему было даже удержаться от этого, но нужно было осторожно его дразнить.
Мысли приходили разные. Почти ежедневно с утра он призывал пана Северина и понемногу сообщал ему о том, что ночью пришло в голову. Жевуский чаще всего отговаривал.
– Достаточно ему, князь, тем крови напортишь, когда покажешь какой ты процветающий, а он бедняк, по уши в долгах сидит. Пани Краковская, пани Люблинская, князь экс-подкоморий, племянники, любимая племянница маршалкова высасывают из него и пьют, недостаточно им.
– Уже это, пане коханку, – пробормотал воевода, – мне также сосущих хватает.
Через несколько дней после размышлений насчёт потолка, утром прибежал снова слуга, вызывая пана Северина к его светлости князю.
– Ты несомненно что-то придумал, или второй Гибралтар, или что-то подобное, – прошептал Жевуский.
Он застал князя с сияющим лицом и сильно взволнованного.
– Садись, пане коханку, – сказал он, – теперь только лишь поведаю тебе, что я скомпоновал что-то такое, что… погневаться за это не может, а должен будет устыдиться. Слушай только. Король всегда является генералиссимусом всех войск…
Не правда ли? Ему их надлежит продемонстрировать! Хе! Поэтому, как же он их будет муштровать? Очевидная вещь, сев на коня, как следует. А он на коне ездит, как собака на заборе, а на неизвестного коня совсем не сядет. Я ему моего араба Пальмира прикажу вывести с самой красивой уздечкой, седлом, упряжью. Ты понимаешь меня. Что не сядет, за это ручаюсь. Отличная финфа, и ничуть меня упрекнуть не сможет. Дай, Боже, грязь, должен будет в чулках и тревичках выступить перед шеренгой.