Эдвард Бульвер-Литтон - Кенелм Чиллингли, его приключения и взгляды на жизнь
Сказав это, Кенелм вынул бумажник и передал мистеру Летбриджу банковые билеты на указанную им сумму.
– Могу я по крайней мере узнать имя джентльмена, удостаивающего меня своим доверием и так осчастливившего членов моей паствы?
– Нет никакой особо важной причины, почему бы мне не сказать вам своего имени, но я также не вижу причины, чтобы называть его. Вы помните совет Талейрана: «Если вы сомневаетесь, нужно ли написать письмо, не пишите». Этот совет пригоден ко многим случаям жизни и кроме писания писем. Прощайте, сэр!
– Какой необыкновенный молодой человек! – пробормотал пастор, глядя на удалявшуюся фигуру высокого незнакомца. И, тихо покачав головой, добавил: Удивительный оригинал!
Он удовлетворился таким разрешением донимавших его вопросов. Пусть и читатель поступит так же.
Глава XVI
После семейного обеда, за которым гость обнаружил аппетит, превышавший даже обычную его норму, Кенелм последовал за хозяином на гумно и сказал:
– Любезный мистер Сэндерсон, хотя у вас больше нет для меня работы и мне не следовало бы злоупотреблять вашим гостеприимством, однако если бы вы позволили мне провести у вас еще день-другой, я был бы вам очень обязан.
– Сколько вашей душе угодно! – воскликнул фермер, в глазах которого Кенелм неизмеримо вырос со времени своей победы над Томом Боулзом. – Мы все будем жалеть, когда вы нас оставите. Во всяком случае, вы должны пробыть здесь до субботы и пойти с нами на ужин, который сквайр дает жнецам. Там будет на что посмотреть, и мои дочки рассчитывают потанцевать с вами.
– До субботы – значит, до послезавтра. Вы очень добры, но всякие увеселения не в моем вкусе, и я, пожалуй, буду уже в пути, когда вы отправитесь на праздник.
– Полноте! Вы должны остаться. Но если, дружище, вы непременно хотите что-нибудь делать, у меня найдется работа в вашем вкусе.
– Какая именно?
– Вздуйте хорошенько моего работника! Он мне сегодня нагрубил, а это самый рослый детина в графстве после Тома Боулза.
Тут фермер от всего сердца рассмеялся над собственной шуткой.
– Покорно благодарю, – ответил Кенелм, потирая синяки. – Знаете, обжегшись на молоке, дуешь на воду!
Выйдя из дома, молодой человек стал бродить по полям. Небо заволокло тучами, и можно было ждать дождя. Стало очень тихо, солнце совсем скрылось, что придало местности вид мрачной пустыни. Кенелм вышел к берегу ручья, недалеко от места, где фермер увидел его в первый раз. Тут он сел, подпер голову рукой и устремил глаза на тихие потемневшие воды, уныло скользившие вдаль. Тоска овладела его сердцем, и мысли приняли мрачное направление.
«Неужели, – сказал он себе, – я действительно рожден быть всю жизнь одиноким, не стремиться найти родственную женскую душу, даже не веря в эту возможность и отгоняя самую мысль о ней, не то жалея, не то презирая тех, кто вздыхает о недостижимом!.. Нет, уж лучше вздыхать по луне! Однако если другие люди вздыхают, почему же я должен быть исключением? Если мир только театральные подмостки, а люди актеры, неужели мне суждено быть единственным зрителем, не получив ни малейшей роли в драме и в треволнениях интриги? Многие, несомненно, так же мало, как и я, стремятся к роли любовника с „жалостной балладой о бровях царицы сердца“, зато они жаждут другой роли, например „солдата, смелого, как леопард“ или судьи „с брюшком, набитым плотно каплунами“[79]. Но меня честолюбие не гложет, я не стремлюсь ни возвыситься, ни блистать. Я не желаю быть ни полковником, ни адмиралом, ни членом парламента, ни олдерменом. Я так же не стремлюсь прослыть остряком, поэтом или философом, светским бонвиваном, призером состязаний в стрельбе или великим охотником. Решительно, я единственный зритель мировой драмы, и с живым, органическим миром у меня не больше общего, чем вон у того камня. Ужасна фантасмагорическая выдумка Гете, будто первоначально мы все были монадами, отдельными атомами[80], носившимися в воздухе по воле сил, над которыми не имели власти, и повиновались притяжению других монад. Таким образом, одна монада под воздействием свиных монад кристаллизуется в свинью. Другая, увлеченная героическими монадами, становится львом или Александром Македонским. Теперь мне совершенно ясно, – продолжал рассуждать Кенелм, переменив позу и положив правую ногу на левую, – что монада, назначенная и приспособленная для другой планеты, случайно могла встретить на своем пути поток других монад, направляющихся к земле, попала в их струю и вынуждена была мчаться с ними, пока, наперекор всем естественным для нее целям, не пала на землю, преобразившись в ребенка. Вероятно, подобная судьба постигла меня: моя монада, предназначенная для другой области пространства, упала на землю, и здесь она никогда не может почувствовать себя дома, никогда не сольется с другими монадами, никогда не поймет, почему они постоянно суетятся. И, право, мне столь же непонятно, почему человеческие существа так волнуются из-за предметов, которые, по их собственному признанию, приносят больше горя, чем радости, как непонятно, почему этот рой комаров, у которых такой короткий срок жизни, не дает себе ни минуты отдыха, то и дело поднимаясь и опускаясь, как на качелях, и производя столько шума по поводу незначительных перемещений вверх и вниз, будто это не насекомые, а люди. А между тем, быть может, моя монада на другой планете скакала бы, прыгала и плясала с близкими ей по духу монадами, так же весело и глупо, как монады людей и комаров в „той чуждой мне юдоли слез“.
Кенелм только что дошел до разрешения своих недоумений, когда услышал голос, который пел, вернее декламировал, под музыку. Получалось нечто средне» между речитативом к пением, очень приятное для слуха, так как интонации были чисты и музыкальны. Кенелм различал каждое слово песни:
Тихое счастье
Летний полдень – пора тишины, забытья.Потерялись пчелы в просторах полей.Чуть слышна серебристая песня ручья,Коноплянки умолкли среди стеблей.
Мне сказала душа: «Безмятежно скользятЭти воды, и вьется их тонкая нить.А мир так широк – не охватит взгляд,И все-таки тесен, чтоб счастье вкусить!»
«О душа, неправа ты, что мир широк.Вольней даже в скалах зажатый камыш,Это ты беспредельна, как бурный поток,Но тихого счастья и ты не вместишь!»
Когда голос замолк, Кенелм поднял голову. Но берега ручья были так извилисты и так густо поросли кустарником, что певец еще несколько минут оставался невидимым. Наконец ветви раздвинулись, и в нескольких шагах от Кенелма остановился человек – тот самый, которому он советовал воспевать бифштекс вместо восхваления, – по издавна принятому заблуждению – любви.
– Рад вас встретить снова, – сказал Кенелм, привстав. – Скажите, случалось ли вам прислушиваться к голосу кукушки?
– А случалось ли вам, сэр, ощущать лето? – вопросом на вопрос ответил ему певец.
– Позвольте пожать вам руку. Я восхищен вопросом, которым вы ответили и отплатили мне за мой. Если вы не торопитесь, сядем и потолкуем.
Певец кивнул в знак согласия и сел. Его собака, вышедшая теперь из кустарника, важно подошла к Кенелму, посмотревшему на нее с еще большей важностью, потом повиляла хвостом и села, навострив уши и настороженно прислушиваясь к легкому движению в камышах, очевидно соображая, кто бы это там мог быть – рыба или водяная крыса.
– Я не из пустого любопытства спросил вас, случалось ли вам прислушиваться к голосу кукушки. Часто бывает, когда в летние дни говоришь с собой и, разумеется, сам себе дивишься, вдруг раздается голос, точно из недр самой природы, так далек он и все-таки близок. И говорит он так успокоительно, сладкозвучно, что хочется воскликнуть в обманчивом порыве: «Природа отвечает мне!» Кукушка не раз так дурачила меня. Но ваша песня лучше ответила на мои мысленные вопросы, чем это могла бы сделать кукушка.
– Не сомневаюсь, – заметил певец. – Песня, в сущности, всего лишь эхо голоса из недр природы. Если же вы нехитрую песенку кукушки приняли за голос природы, она, быть может, действительно отвечала на ваши вопросы, и язык такой песенки проще и правдивее человеческого – надо только научиться понимать его.
– Мой добрый друг, – сказал Кенелм, – ваши слова звучат очень мило. В них заключено чувство, которое известные критики раздули в головах болванов до того, что оно стало просто вздором. Но хотя природа никогда не бывает безмолвна и даже злоупотребляет правом старости быть утомительно болтливой, она никогда не отвечает на наши вопросы, не донимает никаких доводов и не читала «Логики» Милля[81]. Справедливо сказал великий философ: «Природа не имеет разума». Каждый, кто обращается к ней, на миг наделяет ее разумом. И если она отвечает на его вопрос, то не иначе, как по внушению его же ума, то есть как попугай. А так как у людей разные взгляды, все и получают разные ответы. Природа – старая лгунья.