Эдвард Бульвер-Литтон - Семейство Какстон
Только тогда рассказал я о моем новом знакомстве с мистером Тривенион, когда матушка, вспомнив, что я непременно перестану владеть всеми членами, если она сама не присмотрит за тем, как будут проветривать мою постель, скрылась для этого, вместе с миссис Примминс и бойкой служанкой, которая, по-видимому, полагала, что мы не стоим особенных хлопот.
Отец, кажется, не слушал до той минуты, когда я произнес имя: Тривенион; тогда он ужасно побледнел и молча сел.
– Продолжай, – сказал он, заметив, что я пристально смотрю на него.
Когда я рассказал все и передал ему ласковое поручение, возложенное на меня мужем и женой, он слегка улыбнулся; потом, закрыв лицо рукою, погрузился в размышления, вероятно невеселые, и раза два вздохнул.
– А Эллинор? – спросил он, наконец, не поднимая глаз, – Леди Эллинор, хотел я сказать… все также… также…
– Также… что вы хотите сказать, сэр?
– Также хороша?
– Хороша! очень хороша; но я больше думал о её обращении, нежели о лице. К тому ж мисс Фанни… мисс Фанни… так молода!
– А! – заметил отец, произнося, сквозь зубы и по-Гречески, знаменитые строки, известные всякому из перевода Попе:
«Like leaves on trees the race of man is found:Now green in youth, now withering on the ground!»[5]
– Так она хочет меня видеть? Кто это сказал? Эллинор… Леди Эллинор или её… её муж?
– Конечно, муж; леди Эллинор дала это почувствовать, но не сказала.
– Посмотрим, – продолжал батюшка. – Отвори окно. Что за духота здесь!
Я отворил окно, которое выходило на Стрэнд. Шум, голоса, звук шагов по камням, стук колес, вдруг сделались слышнее. Отец высунулся из окна и, на несколько мгновений, остался в этом положении; я стоял за ним. Потом он спокойно обратился ко мне:
– Каждый муравей в кучке тащит свою ношу, и дом его сложен только из того, что он добыл. Как счастлив я! как должен я благословлять Бога! Как легка моя ноша, и как безопасен мой дом!
В эту минуту вошла матушка. Он подошел к ней, обнял ее и поцеловал. Подобные ласки не потеряли цены своей от привычки к ним: лицо матушки, перед тем грустное, вдруг просияло. Однако она посмотрела ему в глаза, пораженная сладкою неожиданностью.
– Я теперь думал, – сказал отец, как бы в объяснение своего поступка, – скольким я вам обязан, и как сильно я вас люблю!
Глава II.
Теперь взгляните на нас, три дня после моего прибытия, как мы расположились в Рёссель-Стрите квартала Бломсбери, во всей пышности и величии собственного дома: библиотека музея у нас под рукою. Отец проводит каждое утро в этих lata silentia, как называет Виргилий мир замогильный. И, в самом деле, можно назвать замогильным миром этот мир духов: собрание книг.
– Пизистрат, – сказал мне одним вечером отец, укладывая перед собой свои бумаги и вытирая очки, – Пизистрат, место подобное Большой Библиотеке, внушает благоговение. Тут схоронено. Все оставшееся от людей, со времени потопа.
– Это кладбище! – Заметил дядя Роланд, отыскавший нас в этот день.
– Это Ираклия, – сказал батюшка.
– Пожалуйста без этих выражений! – сказал капитан, качая головой.
– Ираклия была страна чернокнижников, где вызывали они умерших… Хочу я беседовать с Цицероном? и вызываю его. Хочу поболтать на Афинской площади, и послушать новостей, которым теперь две тысячи лет? – пишу заклинание на лоскутке бумаги, и магик вызывает мне Аристофана. И всем этим мы обязаны нашему пред…
– Брат!
– Нашим предкам, которые писали книги… благодарю.
Тут дядя Роланд поднес свою табакерку отцу, который, хоть я ненавидел табак, однако смиренно понюхал и вследствие этого чихнул пять раз, что подало повод дяде Роланду пять раз повторить с чувством:
– На здоровье, брат Остин!
Оправившись, отец мой продолжал, с слезами на глазах, но также спокойно как перед тем, когда был прерван (он держался философии стоиков):
– Но это все не страшно. Страшно совместничество с высокими умами, страшно сказать им: посторонитесь, я тоже требую места между избранными. Я тоже хочу говорить с живыми, целые столетия после смерти, которая изведет мой прах. Я тоже… ах, Пизистрат! Зачем дядя Джак не отправился к черту, прежде нежели притащил меня в Лондон и поселил между этих учителей мира.
Покуда отец говорил, я хлопотал за висячими полками для этих избранных умов, потому что матушка, всегда предусмотрительная, когда дело шло о спокойствии отца, предугадав необходимость этой утвари в наемном доме, не только привезла с собою ящик с инструментами, но даже сама утром закупила все нужные материалы.
– Батюшка! – сказал я, останавливая бег рубанка по гладкой еловой доске, – если бы я в институте приучил себя смотреть с таким благоговением на болванов, которые меня опередили, я навсегда остался бы последним в малолетнем отделении.
– Пизистрат, ты такой же беспокойный человек, как твой исторический тёзка, – заметил, улыбаясь, отец. – Ну их совсем, этих болванов!
В это время вошла матушка, в хорошеньком вечернем чепчике, с улыбкой на лице и в прекрасном расположении духа, вследствие оконченного ею устройства комнаты для дяди Роланда, заключения выгодного условия с прачкой и совещания с миссис Примминс о средствах предохранения себя от плутен Лондонских торговцев. Довольная и собою, и целым светом, она поцеловала в лоб отца, углубившегося в свои выписки и подошла к чайному столу, за которым недоставало только председательствующего божества. Дядя Роланд, с своей обычной вежливостью, подбежал к ней с медным чайником, в руке (потому что наш самовар – у нас был свой, самовар – еще не был выложен) и, исполнив с точностью солдата обязанность, взятую, им на себя, подошел ко мне и сказал:
– Есть сталь более приличная для рук молодого человека хорошего происхождения, чем рубанок столяра.
– Может быть, дядюшка, но это зависит от…
– От чего?
– От того, на что ее употребляют. Деятельность Петра Великого, как кораблестроителя, заслуживает более уважения, нежели деятельность Карла XII, как рубаки.
– Бедный Карл XII! – сказал дядя, глубоко вздыхая, – славный был малый! Жаль, что он так мало любил дам!
– Нет человека совершенного, – сказал дядя важно. – Но, серьёзно, вы, как мужчина, теперь единственная надежда всего семейства… вы теперь… Он остановился, а лицо его помрачилось. Я видел, что он думал о своем сыне, об этом таинственном сыне! И, взглянув на него нежно, я заметил, что его глубокие морщины стали еще глубже, седые волосы – еще седее. На его лице было следы недавних страданий, и хоть не сказал он нам ни слова о деле, по поводу которого тогда нас оставил, не много нужно было сметливости, чтобы удостовериться, что оно кончилось неблагоприятно.
– С незапамятных времен, – продолжал дядя Роланд, – каждое поколение нашего семейства давало отечеству воина. Теперь, я смотрю кругом; только одна ветвь зеленеет на старом дереве и…
– Ах, дядюшка! Что же скажут они? Неужели вы думаете, что я не захотел бы быть солдатом? Не искушайте меня!
Дядя мой искал спасения в своей табакерке; в эту минуту, на беду тех лавров, которые может быть когда-нибудь и увенчали бы чело Пизистрата Англии, все разговоры были прерваны неожиданным и шумным входом дяди Джака. Ни чье явление не было неожиданнее.
– Вот и я, мои друзья! Ну что вы все делаете, как поживаете? Капитан де-Какстон, имею честь кланяться. Слава Богу, я теперь свободен. Я бросил заниматься этой несчастной провинциальной газетой. Я был рожден не для этого. Океан в чайной чашке! Я – и эти мелкие, грязные, тесные интересы; я, чье сердце обнимает все человечество. Ну что между этим общего?
Отец мой, заметивший наконец его красноречие, которое уничтожало всякую возможность дальнейшего продолжения его сочинения на нынешний вечер, вздохнул и отодвинул в сторону свои заметки.
Дядя Джак совершил три эволюции, ни в чем не соответствовавшие его любимой теории величайшего счастья от величайших чисел; во-первых, он вылил в чашку, которую взял из рук моей матери, половину скудного количества молока, обыкновенно вмещаемого Лондонскими молочниками, потом значительно уменьшил объем пирога, вырезав из него три треугольника, и, наконец, подошел к камину, затопленному из угождения Капитану де-Какстон, подобрал полы сюртука и, продолжая пить чай, совершенно затмил источник света, к которому стал спиной.
– Человек создан для себя подобных. Мне давно надоело возиться с этими себялюбивыми провинциалами. Ваш отъезд совершенно убедил меня. Я заключил условие с одним Лондонским торговым домом, известным по уму, капиталу и обширным филантропическим видам. В субботу я оставил службу мою олигархии. Теперь я в моей сфере: я покровитель миллиона. Программа моя напечатана: она у меня здесь, в карман. Еще чашку чаю, сестрица, да не много побольше сливок, да другой кусок пирога. Позвонить что ли? – Освободившись от чашки и блюдца, дядя Джак вытащил из кармана сырой лист печатной бумаги, в заглавии которого было напечатано крупными буквами: «Антимонопольная Газета» Он с торжественным видом вертел его перед глазами отца.