Марк Твен - Американский претендент
– Nur hören Sie einmal! Никогда в моей жизни не слышал я таких драгоценных слов.
– Так я и отговорил заказчика, мистер Трэси, изображать возле себя запряженную лошадь. Тогда он стал просить нарисовать около него хотя похоронные дроги, потому что он участвует по найму в погребальных процессиях. Но я не умею рисовать ни погребальной колесницы, ни запряженной лошади; и вот из-за этого мы терпим большой ущерб. То же самое выходит и с женским полом; леди приходят и просят нарисовать какой-нибудь веселенький пейзажик на фоне их портрета…
– То есть вы хотите сказать, некоторые аксессуары, которые придают жанр картине?
– Ну, да, понимаете, там какую-нибудь кошку и финтифлюшку, чтобы выходило поэффектнее! Мы загребали бы деньги, будь у нас клиентура из женского пола; да в том беда, что мы не умеем рисовать разных штучек, какие нравятся женщинам. А в артиллерии они не смыслят ни бельмеса. Что им артиллерия! Они за нее гроша ломаного не дадут. А все я виноват, – с сокрушением продолжал капитан. – Остальное у нас выходит великолепно; мой товарищ, скажу вам, художник с головы до ног.
– Послушайте, что говорит этот старик! Он всегда префозносит меня таким манером, – перебил польщенный немец.
– Ну, посмотрите вы сами! Четырнадцать портретов в ряд, и хоть бы два из них были похожи между собою.
– Ваша правда, я этого и не заметил. Удивительная особенность, единственная в своем роде, не так ли?
– Вот именно. Наш Энди удивительно умеет различать людей. Мне помнится, что в сорок девятом псалме… Впрочем, это не относится к настоящему вопросу. Мы добросовестно трудимся, и наш труд оплачивается в конце концов.
– Да, Гандель очень силен по части характеристики лиц. Каждый должен с этим согласиться. Но не находите ли вы, что он немножко чересчур силен в технике?
Лицо капитана выразило полнейшее недоумение и оставалось бессмысленным, пока он бормотал про себя: «Техника… техника… политехника… пиротехника; это что-то насчет фейерверков, значит – избыток красок». Потом он заговорил уже спокойным и уверенным тоном:
– Да, он любит яркий колорит; впрочем, все заказчики падки на это; вот хоть бы взять № 9. Тут нарисован мясник Эванс. Пришел он к нам в мастерскую с таким лицом, какое бывает у всякого трезвого человека, а на портрете, взгляните-ка, вышел румяным, точно у него скарлатина. И уж как это ему понравилось, вы представить себе не можете! Теперь я делаю эскиз связки сосисок; хочу повесить их на пушку на портрете Эванса, и если эта штука мне удастся, наш мясник запляшет от радости.
– Ваш сообщник… извините, я хотел сказать, сотоварищ, без сомнения, великий колорист.
– Oh, danke schön!
– …Действительно необычайный колорист, не имеющий себе подражателей ни здесь, ни за границей; его талант пробивает новые пути с мощной силой тарана, а его манера так оригинальна, так романтична и невиданна, так прихотлива, так говорит сердцу, что… я полагаю… его можно назвать импрессионистом.
– Нет, – наивно возразил капитан, – он пресвитерианец.
– Ну, это объясняет все; в его искусстве есть что-то небесное, задушевное, вы чувствуете в нем неудовлетворенность, томительное стремление к идеальному, порыв к необъятному горизонту, неясное откровение, которое манит дух в загадочные ультрамариновые дали, звучит отдаленным эхом катаклизмов в еще не созданном пространстве… Скажите, мистер Гандель пробовал когда-нибудь водяные краски?
– Насколько мне известно, нет, – энергично возразил моряк, – но его собака пробовала их, и тогда…
– Ах, оставьте, пожалуйста, это была вовсе не моя собака.
– Как же так, ведь вы сами говорили, что она ваша?
– О, нет, капитан, я…
– Ну, вот еще, рассказывайте! Такой белый песик с отрубленным хвостом и с оторванным ухом?..
– Ну, да, та самая собака, клянусь «Кеоргом», была готова лизать что угодно…
– Ладно, оставим это. Право, я никогда не видал такого спорщика, как вы. Стоит заговорить об этой собачонке, как Энди выходит из себя и готов препираться с вами целый год. Однажды он проспорил целых два с половиной часа…
– Не может быть, капитан, – сказал Барроу, – это должна быть одна пустая молва.
– Нет, сэр, не пустая молва, он спорил со мною.
– Удивляюсь, как вы это выдержали.
– Ничего, привык. Поживите-ка вместе с Энди, и вы сами станете таким же спорщиком. Впрочем, это его единственный недостаток.
– А вы не боитесь им заразиться?
– О, нет, – спокойно отвечал капитан. – Нисколько не боюсь.
Художники ушли. Тогда Барроу положил руки на плечи Трэси и сказал:
– Взгляни мне в глаза, мой мальчик. Хорошенько, хорошенько! Да ты еще не погиб, как я и был уверен. Слава Богу, ты в здравом уме. Голова у тебя на месте. Но не повторяй опять таких промахов. Это неблагоразумно; люди тебе не поверят, если бы ты и в самом деле был графским сыном. Разве ты не понимаешь, что этому нельзя поверить? И что на тебя нашло, что ты выкинул эдакое коленце? Впрочем, довольно о том. Ты видишь сам, что ты поступил неладно. Это была ошибка.
– Да, действительно, ошибка!
– Ну, и отлично; выкинь блажь из головы; беда еще не велика; мы все попадаем впросак. Соберись-ка лучше с духом, да не задумывайся, не опускай рук. Я готов помочь тебе, а вдвоем авось мы что-нибудь и сделаем, только не робей.
Когда он ушел, Барроу некоторое время прохаживался по комнате в невеселом раздумье. «Заботит меня этот парень, – размышлял он про себя. – Никогда малый не выкинул бы подобной штуки, если бы не тронулся маленько. А ведь нужда скрутит хоть кого: работы нет, и впереди не на что надеяться. В таких обстоятельствах и духом падаешь, и гордость страдает, а потом как начнет донимать тоска, так того и гляди с ума спятишь. Надо поговорить с соседями. Если в них есть капля жалости, – а им нельзя отказать в человеколюбии, – то они будут к нему снисходительнее, когда узнают, что Трэси немного тронулся с горя. Только необходимо найти ему какое-нибудь дело; это единственное лекарство от его болезни. Бедняга! Один на чужой стороне, и ниоткуда никакой помощи».
ГЛАВА XVII
Едва Трэси остался один, как опять его охватила тоска, и безвыходность собственного положения представилась ему во всем ужасе. Остаться без денег и зависеть от великодушия бедного столяра было уже достаточно скверно, но объявить себя графским сыном перед этим насмешливым, недоверчивым сбродом и к довершению всего осрамиться перед подобными людишками! О, ужё одно воспоминание о пережитых унизительных минутах удваивало его пытку! Он дал себе слово никогда больше не разыгрывать лорда перед этой разношерстной компанией, которая считала его проходимцем.
Неожиданный лаконичный ответ отца был для Трэси жестоким ударом и необъяснимой загадкой. Пожалуй, граф Росмор воображал, что сын пристроился в Америке к какому-нибудь делу, и старик не хотел мешать ему в надежде, что суровый и неумолимый житейский опыт излечит юношу от его радикализма. Это было самое вероятное предположение, однако Трэси не мог им удовольствоваться. Он все еще не терял надежды, что за первой телеграммой последует другая, более ласковая, с приглашением вернуться домой. Уж не смириться ли ему? Не написать ли, прося денег на обратную дорогу? О, нет, он этого ни за что не сделает, по крайней мере, теперь. Отец наверное телеграфирует ему еще раз. И Трэси каждый день ходил с одной телеграфной станции на другую, спрашивая, нет ли телеграммы на его имя. Так продолжалось целую неделю, и все безуспешно. Телеграммы не было. На станциях сначала ему вежливо отвечали на вопрос, потом отрывисто говорили: «Не получено», прежде чем он успевал открыть рот, а под конец только нетерпеливо трясли головой, едва завидев его фигуру. После этого ему стало стыдно надоедать понапрасну людям. Глубокое отчаяние овладело им, потому что все старания Барроу найти для него работу встречали неодолимые препятствия. Убитый неудачами, он сказал однажды столяру:
– Послушайте, я хочу сделать вам одно признание. Обстоятельства довели меня до того, что я не только в глубине души называю себя никуда не годной дрянью, пропитанной ложной гордостью, но открыто сознаюсь в том перед вами. С моей стороны было непростительно допускать, чтобы вы так много хлопотали о приискании мне работы, тогда как я мог получить ее каждую минуту. Простите мне этот остаток самолюбия. Теперь я на все махнул рукой, и если ваши знакомые художники будут согласны принять нового сотоварища, то я готов предложить им свои услуги, потому что потерял всякий стыд.
– Неужели? Так вы можете рисовать?
– Не так скверно, как они. Таланта у меня, разумеется, нет никакого, и я – самый поверхностный любитель искусства, жалкий пачкун, артистический сарказм, но даже в пьяном виде или во сне мне нетрудно перещеголять ваших портретистов.
– Вашу руку; право, я, кажется, взбешусь от восторга, до того вы меня обрадовали и оживили. О, только бы работать! В работе жизнь. В чем бы ни состоял труд, это все равно; он сам по себе служит благословением, когда человек жаждет деятельности. Я испытал это на себе лично. Пойдемте сию же минуту к этим чудакам. Скажите, у вас полегчало на душе? А у меня как камень с груди свалился.