Юзеф Крашевский - Король в Несвиже (сборник)
Или его дружественный и милосердный голос, или долгая усталость остудили немного Преслера, он сел и, по-прежнему плача, начал исповедоваться перед столяром:
– Нужда, уговоры этих злодеев, безделье, – сказал, стуча себя по груди, – втянули меня в этот ад, жертвой которого я сегодня падаю; я, правда, виновен, признаю, стал подлым, губил людей, но также сам погибаю, как они. Одного имел ссына, которого больше жизни любил, и привёл палачей, дабы его схватили вместе с другими; ползал у них в ногах, чтобы его освободить, оттолкнули меня с презрением. Вчера посоветовал мне какой-то злодей, чтобы шёл с дочерью выпрашивать ещё их милосердие, а сегодня несколькими часами ранее, когда я возвращался от губернатора, который просто отказал моей просьбе, я застал у себя в доме москаля, который напал на мою дочку. Он уже был в моих руках, вырвался, но не он, так другой должен искупить…
Долго так говорил он ещё с Кузьмой, пока тот хорошо не убедился в расположении Преслера, и наконец шепнул ему:
– Жаль мне тебя, мой брат, но, быть может, есть ещё одно спасение. Ты направился бы к москалям, если бы попробовал перебежать к товарищам своего сына? К нашим? Всё-таки их всех вместе не взяли!
– Да! – протянул грустно Преслер. – Как же я там глаза перед ними покажу? Они подумают, что я пришёл им показать, что выдам их, дабы спасти сына. Знают они меня и знают, кто я, петлю, не помощь, готовят для меня!
– Ты не знаешь их, – сказал Кузьма, который дружелюбно по-польски и неосторожно по-польски с полнотой сердца разбалтывал. – Милосердные это люди, хоть не раз должны на смерть осудить себя и покуситься на жизнь. Я простой человек и хорошо этих вещей не понимаю, но когда вольно москалям без суда, без права, без защиты убивать, вешать и расстреливать, не годилось бы нам обороняться? Кричат, что наши убивают на улицах, пусть же рассчитают сколько мы, а сколько они убили. Не бойся, – добавил Кузьма, – а в конечном итоге, что тебе терять?
Преслер, у которого эта мысль застряла в голове, позже шепнул на ухо:
– Смилуйся! Ежели можешь, спаси ты меня!
– Сиди здесь и не двигайся с места, – сказал солдат, – я скоро вернусь.
Он тут же выбежал, а Преслеру это время ожидания показалось чрезвычайно долгим.
Наконец Кузьма вернулся, но какой-то грустный и с лицом, не дающим много надежды.
– И что же? – спросил Преслер.
– Пойдём со мной, ваша милость… увидим…
Ничего не говоря, оба пошли, Кузьма вёл его малыми улочками вглубь Старого Города, потом толстым платком завязал ему глаза и снова повёл, как бы намеренно кружа вправо и влево, чтобы поручик не догадался куда идёт. Ночь была тёмная, Преслер думал о чём-то ином и эти чрезвычайные предосторожности вовсе его не удивили. После долгих разворотов на улицах Преслер почувствовал, что вошли в какое-то здание, что открыли несколько дверей, потом необходимо было спуститься вниз по ступенькам, а когда открыли ему глаза, увидел себя в каком-то подземелье без окон, с голыми стенами, имеющим в глубине большие железные двери. Посередине был простой столик, забросанный бумагами, при нём сидело трое молодых людей.
Глаза всех были уставлены на Преслера, который стоял дрожащий, как преступник перед судом. Один из собравшихся бросил перо и подошёл к нему.
– Не нужно ничего нам говорить, – сказал он, покручивая усы, – мы знаем всё, твоя жизнь была подлой, лучше было умереть с голоду, чем кормиться предательством.
Не закончил он этих слов, когда железные двери в глубине подземелья медренно отворились и вошёл ксендз в сутане одного из ордена св. Франциска.
Это была мягкая фигура, хотя энергичная, лицо, оживлённое чёрными глазами, уста, полные милосердной улыбки; посмотрел он на Преслера, о чём-то пошептался с молодыми людьми и подошёл к нему с видимым состраданием.
– Видишь, видишь, дитя моё, – сказал он, кладя руку ему на плечо, – к чему тебя забвение о Боге и праведных святых Его привело! К гибели собственного ребёнка, и кто зает, не двоих ли твоих детей!
– Отец мой, – ответил Преслер, плача, – помилуйте, спасите, но не добивайте меня, напоминая вину мою.
– Ты сожалеешь о грехе, ты наказан, Бог несомненно простил и люди прикоснуться к тебе не должны. Справедливый судья взял сам на себя приговор и его исполнение, мир с тобой, человече.
– Видит Бог, – воскликнул Преслер, – хотел бы я зло исправить, спрашивайте меня, я расскажу вам, что только знаю, буду вам служить до смерти! Хоть бы и меня повесить хотели.
– Дитя моё, – сказал ксендз, – ты очень красиво это говоришь, но рассчитайся с совестью, не делаешь ли ты этого из-за одной мести? Месть – не христианское чувство, мы не мстить себе на москалях, но защищаться от них должны. жны. Преследуя святую нашу веру, хотели бы нас унизить и испортить, чтобы тем легче поработить; защищая эту несчастную страну, в то же время мы защищаем Божественные права, которые они топчут ногами…
Он говорил, а Преслер плакал, наконец после той моральной науки, начали его выспрашивать о разных деталях, о которых более точная информация могла быть полезной.
Преслер, ежели не доставил особенно важной информации, то много имён людей, которые принадлежали к тайной полиции, назвал; много сказов, которые можно было использовать.
Разговор растянулся далеко за ночь, но для бедного Юлиана никакой надежды не было. Вырвать его из их когтей никто не мог; побег из цитадели был почти полностью невозможен, чрезвычайно труден в путешествии. Уверили только Преслера, что сыну его насколько возможно будут стараться подслостить его судьбу, что потребности его будут удовлетворены, что будет иметь уход, а позже, кто знает? может быть, каким-нибудь способом придумают побег.
Этого было недостаточно для Преслера, который хотел видеть сына обязательно свободным, но ксендз в конце прибавил:
– Запомни, что этого твоего ребёнка Бог назначил, может быть, чтобы грехи отцовские искупил, он молод, многие постарше него, послабее, более заслуженные. Бог наносит тебе тяжёлую рану, но от его руки её нужно принять, так как и вины тоже великие были.
Он утешал его как только умел, но чем же являются слова рядом с такой болью, которую только дело может разрушить, а время ослабить.
Преслер вышел с иной только грустью, с изменённым страданием, отягчённый бременем, на которое ему недоставало сил.
Снова, после долгих переходов в разных направлениях, он оказался, когда ему развязали глаза, перед дверью своего жилища.
Вошёл он, грустный, на лестницу и в квартиру, в которой осталась только Кахна, сидящая на полу и заливающаяся слезами. Она бросилась к нему с рассказом, что пару часов назад полиция влетела в дом, что всё перетрясли, что в кровате Рози нашли какие-то бумаги и её забрали в тюрьму.
Мы добавляем сюда, что через неделю после этого неожиданно умер адъютант губернатора, князь Шкурин. Причина его смерти была таинственной, неисследованной, говорили об апоплексиии. О судьбе Рози ни отец, ни Казьмеж никогда узнать не смогли. В тюрьмах нигде её имени в списках не было. Пропала без вести.
* * *Для самой сильной боли людское сострадание есть бальзамом Самаритянина, если оно ран не лечит, то по крайней мере успокаивает страдание, а время, этот мастер лекарей, постепенно затягивает шрамы.
Бедная мать Юлиана, поднятая милосердной рукой женщины, сын которой так же дышал тюремным воздухом, нашла у неё крышу, милосердие и заботливую опеку над собой. Ухудшилось, правда, её здоровье, но болезнь тела не дала превозмочь боли души. Когда, спустя несколько дней после переселения, она поднялась с кровати и, немного придя в сознание, начала спрашивать о своих, должны были ей, выделяя понемногу, в конце концов, выложить всю правду.
Проведала бедная, что Юлиан был осуждён к арестанским ротам в Сибири, что о судьбе мужа никто не знал, а дочка бесследно пропала, похищена полицейскими прислужниками. Тяжёлые это были удары, Преслерова, оплакав своё сиротство, несчастную долю дочери и даже мужа, хоть на него падала вина всех этих происшествий, привязалась тем сильней к сыну, и решила сопровождать его в ссылке.
Та мысль, что она будет с ним, что облегчит ему словом печальную долю, что поднимет его кандалы, немного восстановило её здоровье. Она знала, что через несколько дней Юлиана выведут с другими узниками, следовательно, нужно подняться, нужно было вернуть силы, чтобы предпринять этот жалобный поход, управляемый кнутами казаков и издевательствами распоясанной толпы.
Во всём поведении Москвы с виновными и невинными нет самого малейшего следа, что девятью веками ранее этот народ был омыт крещением. Его знаком всегда есть языческая дикость, какой уже нигде не найдёшь на свете. Даже те народы, которые ещё не положили креста на грудь, смягчились одним столкновением с христианством. Одна Москва, хоть будто бы христианская, и хоть на вид благочестивая, сохранила в целости старый татарский обычай и звериное милосердие.