Эдвард Бульвер-Литтон - Семейство Какстон
Старшему могло быть лет тридцать, хотя глубокие морщины и лицо, вероятно некогда цветущее, а теперь довольно бледное, обличавшее труды, заботу, или утомление от неправильной жизни, старели его на вид: наружность не говорила особенно в его пользу. В одежде его пробивалась какая-то претензия, не приставшая к пешеходу: сюртук его был узок и подложен ватой; две огромные булавки, соединенные цепочкой, украшали крутой, атласный, голубой галстук, усеянный желтыми звездами; его руки были покрыты очень грязными перчатками, когда-то соломенного цвета и играли тростью из китового уса, с огромным набалдашником, что придавало трости вид кистеня; когда он снял белую шляпу, совершенно истертую, и стал заботливо и осторожно вытирать ее правым рукавом, множество правильных кудрей разом обличило старания искусства и плоды человеческих рук. Парик его, которого нельзя было не заметить (в роде того, в коем, на простонародных картинках, изображается Георг IV, в молодости), низко спускался на лоб и поток страшно подымался на макушке; он был намазан маслом и к нему пристало немалое количество пыли, а масло и пыль в равной степени оставили следы на лбу и щеках его хозяина. Сверх этого, выражение его лица было частью нахально и беззаботно; что-то насмешливое проглядывало в углах его глаз.
Младший был, по-видимому, моих лет и разве годом или двумя меня старше – судя, впрочем, по его гибкому, мускулистому сложению, а не по ребяческому очертанию лица. Но это лицо, хотя ребяческое, не могло не обратить на себя внимание самого бесстрастного наблюдателя. Оно не только было смугло, как цыганское, но и имело характер цыганский: большие блестящие глаза, черные, как смоль, волосы, длинные и волнистые, но не кудрявые, орлиные и тонкие черты; когда юноша говорил, он показывал зубы ослепительной белизны, подобной жемчугу. Нельзя было не удивляться его замечательной красоте; но это лицо носило отпечаток хитрости и дикости, вложенных враждой с обществом в черты того племени, которое он мне напоминал. Со всем этим, в молодом страннике было и что-то такое напоминавшее джентльмена. Он был одет в плисовой охотничьей куртке или, пожалуй, коротеньком фраке, подпоясанном широким ремнем, широких белых панталонах и фуражке, которую небрежно бросил на стол, когда утирал пот с лица, – с нетерпением и даже гордостью отвернувшись от своего товарища. Он окинул меня быстрым и внимательным взглядом своих пронзительных глаз, потом растянулся на скамейке и, казалось, дремал или мечтал, покуда, вследствие приказания его спутника, стол был уставляем всеми холодными мясами, какие только были в гостинице.
– Говядина, – сказал его товарищ, вставляя лорнет в правый глаз, говядина; что это за говядина! – Ягненок; – старенек, – сыроват; – баранина… пфу!.. Пирог; – суховат. – Телятина; – нет, свинина. – Виноват! Чего вы хотите?
– Берите себе, – отвечал молодой человек, с ужимкой садясь за стол и посмотрел с презрением на поданное мясо; потом, подождавши довольно долго, он отведал и того, и другого, и третьего, подергивая плечами и с явными выражениями неудовольствия. Вдруг он поднял голову и спросил водки; и, к моему недоумению (совестно признаться), даже к моему удивлению, он выпил с полстакана этого яда, не разбавляя его ничем и с такою миной, что должно было заключит, что он привык к нему.
– Напрасно, – сказал его товарищ, придвигая к себе бутылку и в надлежащей мере смешивая алкоголь с водой. – Покровы желудка скоро истираются, если чистить их по-вашему. Лучше обратиться к искрометной пене, как говорит наш бесценный Билль. Вот этот молодой джентльмен подает вам хороший пример. И, с этим, он обратился ко мне, фамильярно кивая мне головой. Как ни был я неопытен, однако сейчас смекнул, что он намерен познакомиться с тем, кого так приветствовал.
– Позвольте вам предложить что-нибудь? – сказал этот общительный индивидуум, описывая полукружие концом своего ножа.
– Покорно вас благодарю, сэр, я уж обедал.
– Так что ж? пуститесь в новое поприще злодейств, как говорит Авонский Лебедь, сэр[2]; – не хотите? Так предлагаю вам выпить со мной рюмку Канарийского. А далеко изволите идти, если смею спросить?
– В Лондон, если сумею дойти.
– О! – сказал путешественник, в то время, как товарищ его поднял на меня глаза, и я опять остался, поражен их пронзительностью и блеском.
– Лондон – самое лучшее место в мире, для молодого человека с умом. Посмотрите, что там за жизнь: «зеркало моды и первообраз формы.»[3] Вы любите театр, сэр?
– Я никогда его не видал.
– Может ли это быть! – воскликнул он, опуская черенок своего ножа и горизонтально приподымая конец его: – если так, молодой человек, прибавил он торжественно, вам предстоит… но я не скажу вам, что вы увидите; не скажу, нет, даже, если бы вы могли усыпать этот стол золотыми гинеями и воскликнуть с благородным жаром, который так увлекателен в молодости: «мистер Пикок, все это ваше, если вы только скажете мне, что мне предстоит увидеть!»
Я расхохотался во все горло – да простят мне это самохвальство, но еще в школе я был известен за мой громкий и непринужденный смех. При этих звуках, лицо молодого человека помрачилось; он оттолкнул тарелку и вдохнул.
– А вот мой товарищ, – продолжал его приятель, – а вот мой товарищ, который, я думаю, вам ровесник, мог бы сказать вам, что такое театр, и что такое жизнь. Он видел городское обращение, он взглянул на торгашей, как поэтически замечает лебедь. Не так ли, приятель, а?
Юноша взглянул на него с презрительной улыбкой.
– Да, я знаю что такое жизнь, и говорю, что в жизни, как в бедности, мало ли с кем случается сближаться. Спросите у меня теперь, что такое жизнь, – я скажу вам: мелодрама; спросите у меня тоже самое, через двадцать лет, и я скажу…
– Фарс, – прервал его товарищ.
– Нет, трагедия, или комедия, как писал Мольер.
– Как это? – спросил я, заинтересованный и даже удивленный тоном моего ровесника.
– Комедия… У моего приятеля так вот нет шансов!
– Это похвала сэру Губерту Стэнлэй… гм… да… гм… Пикок может быть умен, но он не плут.
– Это не совсем мое мнение, – сказал сухо юноша.
– Шиш за ваше мнение, как говорят Лебедь. – Эй вы, сэр, хозяин! уберите со стола, да дайте вам чистых стаканов, горячей воды, сахару, лимону, да бутылочку! Курите, сэр! – И мистер Пикок предложил мне сигару.
Я отказался, а он осторожно свернул какой-то далеко не заманчивый образчик апокрифического Гаванского произрастания, намочил его весь, наподобие того, как поступает боа-констриктор с быком, которого собирается проглотить, откусил один конец, зажег другой определенной на это машинкой, вынутой им из кармана, и скоро весь предался страшному усилию отравить окружавшую атмосферу. Тогда молодой человек, из соревнования, или по чувству самосохранения, вынул из кармана красивую, бархатную сигарочницу, вышитую, вероятно, какой-нибудь хорошенькой ручкой; потому что на ней можно было ясно разобрать слова: «от Джульетты», и выбрал сигару с виду лучшую той, которая занимала его товарища: казалось, он также привык обходиться с табаком, как с водкой.
– Вот человек, сэр, – говорил мистер Пикок, прерывая речь усилиями отчаянной борьбы с своей незавидной жертвой – ему непременно (пуф, пуф) нужно… (пуф, пуф) настоящие сильва. Фу ты пропасть! опять погасла![4] – И мистер Пикок опять принялся за свою фосфорную машинку. Ни этот раз его терпение и настойчивость увенчались успехом, и середина сигарки ответила скромною, красною искрою (стороны же остались неприкосновенны) на неусыпные старания её поклонника.
Совершив этот подвиг, мистер Пикок торжественно произнес:
– Ну, детки, что Вы теперь скажете о картах? Нас трое… вист… с болваном… ничего не может быть лучше… а?
Он вытащил из кармана сюртука красный, шелковый платок, связку ключей, колпак, зубную щетку, кусок мыла для бритья, четыре куска сахару, бритву и колоду карт. Отложив последнее, и повергнув остальной хлам в бездну, из которого тот возник, он указательным и большим пальцем, оборотил трефового валета и, положив его сверху, важно разложил карты по столу.
– Вы очень любезны, но не умею играть в вист, сказал я.
– Не играете в вист, не были, в театре, не курите! Сделайте одолжение, молодой человек (сказал он величественно и хмурясь), что же вы умеете, что вы знаете?
Пораженный этой выходкой и устыдясь моего совершенного неведения в том, что мистер Пикок считал первым основанием знания, я наклонил голову и опустил глаза.
– Это хорошо, – продолжал мистер Пикок, ласковее прежнего: – в вас есть невинный стыд молодости. Это подает надежды на будущее. «Смирение есть лестница его молодого честолюбия,» говорит Лебедь. Взойдите на первую ступень и познаете вист, – «с начала по шести пенсов очко.