Юзеф Крашевский - Король в Несвиже (сборник)
– Ну, чего ты там хочешь? – спросил он наконец.
Прежде чем начал говорить, Преслер пришёл покорно, а, скорее, приполз прямо к его коленям и целовал их, плача.
– Ну, рассказывай!
– Пане генерал, я – полицейский агент, я верно служил правительству более десятка лет, могу поведать, что я и много за это снёс и не раз достаточно хорошего сделал, но меня вчера коснулось сильное несчастье. Я сам донёс, что там, на одной фабрике, молодёжь собиралась на муштру, между той молодёжью схватили моего собственного сына, единственного сына. Пане генерал, возьмите мою жизнь, но простите этому ребёнку!
Когда Преслер это говорил, генерал постоянно на него смотрел, жуя сигару. Хотя несколько лет имел дело с польскими узниками, хорошо польскому языку не научился; с трудом понимал язык, а ещё хуже им говорил.
– А! – сказал он. – Это, это из той шайки мятежников, которых вчера сюда с тем старым пригнали. Все пойдут в Сибирь, без исключения!!
– Пане, генерал, единственный мой ребёнок…
– Что там, пане генерал! Пане генерал! (укололо его, что не говорил ему: превосходительство). Я для вас ничего не сделаю, не нужно было сына пускать на такие проделки, учить нужно было его лучше, вот что, poszol won!
Преслер ещё обнимал его за ноги, но нетерпеливый генерал уже начал его ими пинать. Кровь забурлила в старике, но ввиду того, что судьба сына в руке этого человека, делал его терпеливым, давал пинать себя, не уходя.
– Пане генерал! – воскликнул. – Я вам открою все их заговоры.
– Что ты можешь открыть?
На минуту он задумался.
– Ты ничего не знаешь, но слушай, сын твой может быть свободен, пусть только всё расскажет, пусть выдаст этот свой Центральный комитет, я его освобожу, слово офицера.
Преслеру засветился огонёк какой-то тусклой надежды.
– Я прикажу привести твоего сына, его уже сегодня допрашивали, но он молчит как камень; иди за мной.
Ничего не отвечая, Преслер двинулся с паном генералом, который позвал солдата, что-то ему прошептал и, кивнув поручику, повёл его за собой. Прошедши двор, несколько, укреплённых стражей, ворот, дверь и коридоры, наконец очутились в том помещении, известном всем навещающим узников, в которое обычно приводили их, дабы при палачах свидетельствовали, что их не пытали. Генерал сел, а Преслер стоял с бьющимся сердцем, ожидая прихода сына. Много, однако, утекло времени, прежде чем звон карабинов ознаменовал, что его вели.
Отец двинулся к нему навстречу, однако решётка, разделяющая залу, препятствовала проходу. Юлиан шёл бледный, с лицом, полным торжественной отваги мученика, по нему было видно, что в этот один день он пережил больше, чем за всю жизнь.
Генерал указал на него рукой Преслеру и сказал:
– Ну, вот вам сын, расскажите этому мерзавцу, что, если хочет увидеть свет, пускай правду разглашает и раскаивается в своей проделке!
– Юлка! – крикнул Преслер, приближаясь к нему и заламывая руки. – Если у тебя есть сколько-нибудь любви к родителям, смилуйся над нами, говори что знаешь, а пан генерал обещает, что будешь свободен.
Юлиан странно посмотрел на отца.
– Отец, – сказал он, – я ничего не знаю, я знаю то, что я один, может, виновен, но больше никто.
– Слышишь, слышишь, вот что болтает бунтовщик! – крикнул взбешённый генерал. – Такие они все! Пойдёшь к тачкам в шахту… или на виселицу…
– Юлка! Смилуйся над нами, если не надо мной, то над матерью!
– Ни ты, отец, ни мать не имеете права требовать от меня, чтобы я ради вашей любви загрязнил себя подлостью, – сказал подросток. – Смотри, – добавил он вдруг, приоткрывая сюртук и показывая окровавленную рубашку, – смотри, меня били сегодня, я даже упал в обморок, однако не ослаб, но окреп, но я дам себя убить, а не расскажу этим палачам ни слова!! Не выкуплю свободы своей мерзким предательством, пойду на смерть и оставлю по себе на месте вашего ребёнка чистую и честную могилу. Отец, – говорил он, распаляясь всё больше, – можешь ли ты от меня этого требовать, ты, старый польский солдат, который сражался за эту страну, за которую я, может, умру….
Преслер начал сильно плакать, а генерал, топая ногами, звал, дабы немедленно узника выпровадили. На Юлиана этот бешеный гнев не произвёл никакого впечатления, солдаты его толкали, он стоял как вкопанный в землю.
– Отец, дай мне руку, я поцелую, – воскликнул он. – А потом на волю Бога.
Но Преслера, желающего приблизиться к сыну, солдат оттащил с другой стороны, и жесткому генералу пришло на ум отомстить на благородном парне, задавая ему жестокий удар. Он заметил из слов, произнесённых Юлианом, что об отцовском ремесле он не знал, и крикнул с пылкостью:
– А знаешь ты, кто твой отец? Гм?
Юлиан повернулся с гордостью к генералу.
– Старый польский солдат…
– Ха! Ха! – закричал убийца, заранее радуясь впечатлению, какое собирался произвести. – Ты знаешь…
Его уста уже собирались произнести слова, которые пронзили бы грудь молодого человека наижесточайшим для него ударом, когда Преслер, вырвавшись из рук солдата, подскочил к Николаю Сергеевичу и закрыл ему рот обеими ладонями.
Тот вельможный палач ужасно испугался, отступил, а в той суматохе и шуме увели Юлиана… остался взбешённый убийца и поручик, которого солдаты схватили и держали вдалеке.
– Ха! – кричал, с кулаками подскакавая к безоружному, генерал, и нанося ими удары ему по лицу. – Ха! Как ты смел прикоснуться ко мне! Как ты смел… ты… ты…
Преслер снова стал покорным как баран, сносил удары, молчал, припал даже на колени, пытаясь умилостивить грозного врага, который не жалел кулака и ударов, и, наконец, приказал солдатам дать ему ещё палками и выпустить.
Откуда это великодушие взялось у него, почему не приказал Преслера запереть в цитадели, этого трудно понять.
– Слышишь, – сказал он ему в конце, уходя, – как ты мне пикнешь слово о том, что тут было, я прикажу тебя расстрелять… понимаешь… слово офицера…
В конце он добавил ещё пару раз своё излюбленное poshol won, и несчастный агент полиции, вытянутый за шею солдатом, за дверями остатком должен был откупиться от ударов, которые заменили набитые пригоршни.
Ошалелый, ободранный, потащился так к воротам цитадели, сам не зная, куда идёт и что предпримет с собой, когда услышанное вдруг знакомым голосом сказанное проклятие ошеломлённого задержало.
Вблизи того моста, над которым должна бы стоять надпись, какую Данте поместил у ворот ада, под стеной, он узрел сидящую жену… по прошествии этих нескольких десятков часов настолько изменившуюся от жестокой боли, что ему трудно было сразу её узнать.
Это была фигура не отчаявшейся древней Ниобы, но фурии, которой не хватало сил для ярости. Появление виновника всех её страданий обессиленную привело к этому состоянию ярости. С распущенными волосами, в порванной одежде, с лицом, залитым слезами, с огненными глазами, с пенящямися губами, казалось, хотела броситься на него, чтобы расцарапать, но сил у неё не осталось, и она упала со стиснутыми руками, метаясь в конвульсивных дёрганиях…
Она сидела тут с утра напрасно, умоляя, чтобы её допустили к сыну, гонимая и битая, снося насмешки пьяной толпы. Из её сердца безумие переходило в голову, голод и боль постепенно отбирали её сознание. Появление мужа его восстановило.
Поручик с испугом отступил, но убежать не мог; сам несчастный, он понял её отчаяние, сжалился… хотел её поднять с земли и отвести.
– Не трогай меня! – вскрикнула она пронзительно, видя, что он приближается.
– Не трогай меня, убийца… между тобой и мной нет уже ничего общего… ты сорвал последний узел! У меня нет ребёнка… я не твоя жена… не знаю тебя, сатана – прочь! Прочь! Прочь!
Что было ответить? Преслер заплакал, остановился, но, видя, что её безумие увеличивается, медленно ушёл.
В минуту, когда он исчез с глаз женщины, которая начала горько плакать, подошла к ней фигура, одетая в чёрное.
Была это женщина преклонного возраста, одна из тех тысяч наших святых мучениц, которые посвятили себя службе братьям… мучениц, потому что каждый, кто вынужден тереться о московское солдатство, становится достоин этого названия. Сколько ж должна выстрадать каждая спокойная, скромная, достойная уважения женщина, которой приходится выпрашивать у них милосердия!
Не имеют они ни уважения к возрасту, ни преклонения перед болью, ни принимают во внимание слабость – а самый милосердный из них устыдится даже показать, что на сердце… если не жестокий, то делает вид жестокого.
И она возвращалась из цитадели, и её сын был там же, и она шла с заплаканными глазами, молясь на протяжении того крестного пути, который приводит к железным решёткам тюрьмы – но несмотря на собственное страдание, она заметила бедную женщину и нагнулась к ней, осеняя её крестом, ибо знала, что для этого ужасного отчаяния слово было бы уже бесполезным.
– Бедная женщина, – сказала она, – что с тобой? Говори! Встань, не сдадавайся… опомнись. Бог милостив!!