Юзеф Крашевский - Король в Несвиже (сборник)
– Ого! – сказал он в духе. – Тут что-то есть!!
Но войти далее за полковником было невозможно. Преслер, притулившись к забору напротив и защитившись от людских глаз, остался на страже. Он видел, как ещё несколько особ стучали в те же ворота, тем же самым способом, потом, после нескольких часов ожидания, убедился, как все в молчании разошлись, и не зная ещё, какую из той новости вытянуть пользу, пошёл с ней домой.
Мы пойдём за полковником.
Перейдя пустой двор монастыря, который уже сегодня потерял характер, какой имел раньше, Загреба через сводчатые дверочки очутился в нижней зале, которая раньше была трапезной монастыря.
Архитектура, стрельчатые своды, узкие окна, рамы дверей напоминали ещё о бывшем её предназначение. Сегодня это был склад различных железных материалов, необходимых на фабрике. Они странно контрастировали в этом месте, некогда для тихих монашеских трапез предназначенном. Большая часть трапезной не была занята, в более свободные дни и вечера тут размещалась ремесленная школа, следовательно, были скамьи, стол и пара скромных ламп возле стен. Когда вошёл полковник, здесь уже находилось несколько особ. Были это, по-видимому, все люди среднего положения, но разных занятий и назначения. По чертам лица можно было узнать нескольких израильтян, в первый раз разделяющих работу и опасности своих братьев. Приносили они с собой в общую казну характерную для них хитрость и настойчивость, опыт в таинственно тихие дела, которыми среди преследований сохранялись на протяжении веков, пример великой сплочённости; и, наконец, материальные ресурсы, которыми не брезговали. Шляхта, которую трудно вылечить от давних суеверий, видя преимущества этого примера, принимая их, не могла, однако, до конца освоиться с той мыслью, что придётся, может, в преданности и рвении уступить не одному еврею. Нельзя отрицать, что поздно заключённое соглашение было с обеих сторон откровенным и сердечным, но чтобы стало реальностью, необходимы были ещё время и работа. Казалось, что будущее доделает этот труд, так торжественно начатый в дни второго марта.
Отец Серафим, которого мы немного знаем из первого романа[2], крутился тут, вытираясь с одной стороны о старого израильтянина в атласовом жупане, с другой – о протестанского пастора в чёрном облегающем сюртуке. Литовский татарин, прибывший специально из-под Трок, по-братски приветствовал другого ксендза, а крестьянин из-под Ловича жевал табак, который ему гостеприимно давал какой-то галисийский граф. Это был настоящий Ноев ковчег, в котором находилось по паре каждого создания; ковчег, из которого после потопа крови, может, когда-нибудь выйдет новый польский мир, а наше прошлое останется почётным допотопным мемориалом…
Ни этот энтузиазм, немного слишком вызывающий и кричащий, когда после конституции 3 мая Малаховский и Потоцкий шестиоконными каретами, с гайдуками и ливреей, ехали записываться в книги варшавского мещанства, ни братские обещания 31 года не сравнятся никогда значением и авторитетом со скромным, тихим фактом 63 года. За исклучением нескольких минут более громкого запала, всё тут отбывалось в тишине и тайне, которые были порукой искренности. Не могло ничего делаться на показ, потому что ничего не показывалось.
Одной, может, из наибольших жертв, на какие способен человек, были неустанные самопожертвования самолюбию: старшие шли под приказы молодёжи, заслуженные люди в народе с покорностью уступали перед незнакомцами, которые их превосходили запалом.
Не для того, что является нашим, но для святой правды во стократ следует признать, что никогда истории не представили подобной картины. Собираясь нарисовать хоть частицу её, мы чувствуем весьма сильно, как то, что нам кажется бессильным и недостаточным, может нашим внукам (ежели жить будут наши внуки) покажется преувеличенной апологией.
Найдутся даже сверх того люди, которые когда-нибудь, позже, обрисуют тёмные части этой картины, нам она кажется такой ясной и золотистой, пурпурной кровью и синевой надежды окрашенной, как те чудесные изображения, которые вдохновлённая рука благословенного Ангела из Фьезоле рисовала в моменты вдохновления. Как в одних, так в других почти нет теней, те же светлости. С трудом мы могли бы описать ту сцену под сводами старой трапезной, закиданной промышленным железом, где с одной стороны смотрело на собравшихся прошлое этих стен, с другой – настоящее, олицетворённое в рабочих принадлежностях, сцене братского согласия людей, которых единая цель собрала в этом месте. Разные были совещания, но легко остановились на нуждах организации, главные зарисовки которой они приняли. Эти разговоры не входят в рамки нашего романа, мы скажем только, что полковник, который в первый раз осмотривал это здание, а давно уже искал какую-нибудь залу, в которой бы мог безопасно муштровать нетерпеливую молодёжь, воспользовался этим вечером и выпросил себе разрешение и ключ от трапезной. Поскольку не было оружия и ждать его не хотел, палки и деревянные ружья временно заменяли винтовки и штыки. Место было уединённое, со всех мер безопасное, никто не мог догадываться о ночных сходках в пустой фабрике. Загреба ушёл вне себя от радости.
* * *Если бы можно было просмотреть всю борьбу, какую в душе человека ведёт его склонность к плохому с остатками добродетели, а часто какой-то непонятный фатализм, гонящий к злу, который средние века называли дьяволом – эта драма души была бы в действительности горячо занимательней, чем все греческие трагедии.
Нет, наверное, человека, которому бы в жизни не приходили плохие мысли, но это – зёрна, которые рассеивает ветер, лишь плохое дело укоренит сорняк навеки. Как те тернии и чертополохи наших полей, которые, скашиваемые каждый год, с каждой весной возвращаются, так поступки какой-то тайной силой связывают человека со злом… Кто раз напился – будет пить, говорит французская поговорка.
Преслер вернулся домой, борясь с собой, то охваченный искушением воспользоваться этим открытием, то чувствуя к нему отвращение, то откладывая на потом и т. п. Он чувствовал, что этот решительный шаг может его либо высоко поднять, либо ему дорого стоить; игра была небезопасная и крупная.
Минутами ему было немного жаль этого честного полковника, который ему доверял и, несмотря на воспоминания, достаточно невыгодные, не совсем его осуждал, о других речь шла гораздо меньше.
Этим вечером против своего обыкновения, он вернулся трезвым, что сильно удивило жену, и, взяв ключ, пошёл к себе на верх. Его слышали долго ходящего, тяжко вздыхающего, а около полуночи спустился к Кахне, требуя, чтобы принесла ему водки. Горничная, которая никогда подобных посольств без ведения пани не предпринимала, пошла спросить её разрешение.
Отсюда возникла натуральная бурная сцена, супружеская склока, взаимные угрозы и пререкания, и поручик, хлопнувши дверью, сам пошёл в шинку. Жена ему только объявила, что по возращению его в дом не пустит…
– Возьми тебя дьявол с твоим домом, – крикнул взбешённый поручик, и потащился к пани Шимоновой на Беднарскую.
Здесь ещё светилась одна маленькая лампочка, несколько каких-то людей общалось в другой комнате, а в первой с удивлением он застал, якобы дремлющего знакомого коллегу, некоего Мушинца, который, все положения и ремёсла в жизни испробовав, наконец обосновался аж в полиции. Мушинец, щуплый малый с одним глазом, потому что другой где-то в дороге жизни потерял, больше видел одним, чем многие люди двумя. Был это чертёнок – не человек, на вид тщедушный, а стойкий, как железо. Он на самом деле имел тот же изъян, что Преслер, так как был зависимым пьяницей, но он владел зависимостью, не зависимость им. Временами по четыре недели водки в рот не брал, никакого алкоголя не пробовал, потом вдруг закрывался на несколько дней, пил даже до болезни, и выходил бледный, уставший – но уже трезвый. Мушинец был самым опасным из шпионов, потому что имел чрезвычайно много ловкости, ему не нужно было всего слышать, много догадывался, а с каждым человеком его языком умел говорить. Бывалый старик, он не терпел поручика, поручик его тоже не переносил, но оба делали вид сердечных приятелей. Преслер нахмурился, увидев противника на своём месте, поздоровался с ним, однако, достаточно вежливо и primo imp etu[3] пошёл выпить водки, чувствуя себя каким-то ослабевшим.
– А ты, сударь, не пьёшь? – спросил он Мушинца.
– Я не пью, теперь такое время, – ответил он, – что в водку вдоваться нельзя, она сладкая, но бестия предательская.
– Маленькая рюмка, – сказал Преслер, – охлаждает и подкрепляет.
– Подкрепляйся и охлаждайся, я сегодня не пью.
Поручику как-то грустно было соло со своей зависимостью выступать.
– Эх! – изрёк он. – Для компании!
– Видишь, сердце, – воскликнул Мушинец, – я как пью, то уже не рюмком, а бутылкой.
– Тогда мы будем пить бутылкой.