Жан-Луи Барро - Воспоминания для будущего
За два дня до «отплытия» разражается драма. Актеры паникуют. На борту мятеж. Актриса, игравшая роль матери, заболела. В действительности она сбежала. Больше я ее так и не видел.
— И все-таки мы выступаем!
— Но как? Ты сошел с ума! Это же главная роль.
Нервы сдают. Шуточки, которые распространяются по Парижу, подрывают моральное состояние труппы. Лучше отказаться. Даже не отложить премьеру — отказаться.
— В таком случае я буду играть один!
— Ну и играй один, ты действуешь нам на нервы. Напрасно мы тебе доверились. И потом, это место... И это... Мы не хотим быть посмешищем. Так или иначе, но за два дня невозможно подготовиться. А главной героини у нас нет.
— Я придумал. Я сам исполню роль матери.
— А как же Джил?
У меня уже была роль побочного сына — все время на коне.
— Я сыграю обе роли!
— У тебя не все дома, ты буйно помешанный! Ведь есть места, где вы находитесь на сцене одновременно!
— Дайте мне сроку сутки. Мне приходят в голову разные идеи. Завтра, в этот же час, я сыграю вам новые сцены, а потом делайте что хотите.
— Ладно, дадим ему сутки.
Необходимость подсказала мне мысль свести образ матери к тотему. Из решетки шкафа для провизии я сконструировал маску со стальными пуговицами глаз. Большее приближение к безличной маске было уже невозможно. Огромный черный парик с волосами, ниспадавшими до самой поясницы. Юбка из Двуцветных чешуек. Для вящей убедительности я оголился по пояс. Внеся изменения в три сцены, я мог один играть обе роли.
На следующий день, 4 июня, я выдержал перед своими товарищами настоящий экзамен. Мне удалось их убедить по крайней мере их! Мы репетировали чуть ли не до последней минуты.
Занавес поднимался в девять часов. Перед расставаньем я им сказал:
— В случае, если в зале начнут галдеть, наблюдайте за мной.
Я подам вам знак, что делать дальше.
У меня появилось второе дыхание.
Оставшись на сцене один, я заметил силуэт. Ко мне подошел Дюллен.
— Я не приду вечером на твое представление. Это черт знает что. Терпеть не могу подобных штучек. По сравнению с этим Арто — бульварный театр. Ни дать ни взять — обезьяны в зоопарке. А этот отец — да он же просто слабоумный.
— Ничего удивительного — ему пятьдесят!
Дерзость, конфликт поколений... Он медленно поднялся к себе в уборную, заложив руки за спину. А я впал в бесчувственное состояние. Проткни мое тело шпагами — наверное, даже кровь не потекла бы.
Час представления настал. По другую сторону занавеса весь Париж, поднявшийся на Монмартр в предвкушении добычи. «Работу Баба (так они меня окрестили) нельзя пропустить!» Предчувствие настоящих катастроф будоражит Париж! И вот занавес поднимается. Волнующаяся людская толпа видит на сцене голых актеров, с едва прикрытыми причинными местами. С тех пор ушли еще дальше — Ливинг тиэтр с его спектаклем «О, Калькутта!» — и выставляют напоказ все. Однако не надо забывать, что это происходило тридцать семь лет назад!
Шквал смеха и диких выкриков. Ну и пусть, мы играем. Мои товарищи следят за мной краем глаза. Продолжаем играть дальше. Публика утихает. Похоже, она смиряется. Зал как стоячая вода. Иногда полная тишина длится больше двадцати минут. Ни единого звука, кроме шарканья ног или дыхания. Пожарники, притаившись в углу, не верят своим ушам.
Начинается сцена, где Джил объезжает лошадь. Атмосфера накаляется все сильнее и сильнее. Сцена длится минут десять. В моих мышцах отдаются слова уборщицы. Наша взяла! И зрители поддались — поддались тем больше, что пришли, по выражению Фейдо, «облить нас грязью».
Предсмертная агония матери, переход через реку, контрапункты пожара. Любовная сцена Девей Делл. Безумие маленького Вардамана. Конец. Свистки. Триумф. Значит, мы потрудились недаром. «Зарубите себе на носу», — гласит английская поговорка.
Зрители покинули зал. Мои товарищи ушли со своими друзьями. Меня ждал мужчина. Это был Антонен Арто. Мы вместе спустились на бульвар Рошшуар и поскакали галопом на воображаемых лошадях к площади Ёланш. И гут он куда-то исчез. Он был пьян от восторга. Позднее он опубликовал статью в сборнике «Театр и его Двойник» — лучшее свидетельство о моей профессиональной пригодности.
По возвращении из армии я жил в квартирке на Бато-Лавуар, знаменитой памятью о Максе Жакобе, Пикассо — всей братии, ныне вошедшей в историю. Лабисс, квартира которого находилась по соседству, уехал с приятелями. Я поднимался в свое одинокое логово разбитый п потерянный, счастливый и грустный одновременно. Я благоговейно мыл это тело молодой лошади, забирался на антресоли и бросался на кровать. Однажды, едва успев скользнуть в сон, я услышал легкие удары в дверь, которая никогда не запиралась.
— Войдите!
Кто бы это мог быть? Девушка, прекрасная как день. Она присутствовала на спектакле. Она испытала такое счастье! Она пришла сказать мне об этом и... предложить себя, если только это доставит мне удовольствие.
Этот мой настоящий манифест шел на сцене четыре раза при весьма немногочисленной публике. Вот почему меня удивляет, что еще и сегодня встречаешь столько людей, видевших «Когда я умираю»: подобно тому как всегда диву даешься, сколько бутылок доброго вина получается из урожая маленьких виноградников Бургундии.
Похоже, спектакль обладал притягательными свойствами, но принимался далеко не единодушно. Однажды на вечернем спектакле какой-то зритель, наклонившись к жене, сказал:
— Если б я знал, что это такая чушь, взял бы с собой детей.
Зато для артистических и интеллектуальных кругов Парижа спектакль стал откровением. Жуве и актеры его труппы попросили меня устроить для них утренник. Было решено дать дополнительный утренник для избранных друзей и коллег, в том числе для Мишеля Симона, чей сын Мишель Франсуа играл в спектакле, для пятидесяти актеров, драматургов и художников... И вот Жуве высаживается из машины перед Ателье. Удивленный Дюллен думает, что он явился повидаться с ним.
— Нет, я пришел не ради тебя. Кажется, тут есть парнишка, который сделал нечто весьма интересное, — мы попросили его сыграть для нас...
После спектакля Жуве сказал мне:
— Я вижу, какая дистанция разделяет два поколения. Все, что во времена Старой голубятни мы формулировали у себя в голове, теперь у вас в крови. Идет процесс переваривания.
«Когда я умираю» открыл передо мной двери театрального Парижа. Я ближе познакомился с Роже Бленом, Жаком Превером, группой «Октябрь». Сюрреалисты меня приняли как своего. Марк Аллегре, друг Андре Жида, пригласил меня в следующем месяце сниматься в фильме «Прекрасные денечки». Этот дебют в кино позволил мне разделаться с некоторыми долгами. Начался длительный обмен между театром и кино.
Летом, находясь в Борегаре, я получил от Дюллена такое письмо:
«26 июля 1935 г.
Мой дорогой Барро, у меня к тебе два вопроса:
Когда ты будешь в Париже?
Есть ли у тебя искреннее намерение вернуться в Ателье в предстоящем сезоне?
Я сразу же отвечу на твое письмо и расскажу о своих планах на будущее.
Тороплюсь. Сердечно твой
Шарль Дюллен».
Это глубоко человеческое письмо припирало меня к стенке. Я сделал прыжок и покинул Ателье. Добровольно, неожиданно для себя.
Борясь со своим боязливым характером, я часто попадаю, исключительно по воле сидящего во мне «зверя», в ситуации, из которых вынужден потом выпутываться. Мне потребовалось четыре месяца на то, чтобы прийти в себя. Дюллену — три года, чтобы меня простить.
Вот какую запись сделал я тогда в своем дневнике: «Толкаемый своим «зверем», я покинул Ателье четыре месяца назад. Первое время я испытывал внутреннюю разорванность, но теперь, по зрелом размышлении, ибо мой поступок оыл необдуманным, я осознал, что, покидая театр, покинул все, что его породило, — предшествующее поколение, теории и прочее время покоя.
Чего же хотел мой «зверь»? Четыре месяца спустя я это, кажется, понял. За эти четыре месяца я заметил, что движение окружающей меня жизни не имеет ничего общего с движением, в котором жил я. Существует ли оно в действительности или только во мне самом? Не знаю. И не хочу знать. Я знаю лишь то что мой «зверь» требовал этого движения и теперь он живет счастливее. Я отказываюсь оценивать свой поступок, полагая, что все уже сказано, но именно с этого момента начинается жизнь. Если все уже сказано, должен ли я был жить как по писаному? Быть молодым значит начинать жить. И вот я физически ощущаю, что начинаю жить. Три года я находился во чреве Ателье, теперь роды закончились; работа, завершенная в нюне, разрезала пуповину. Я родился. И кричал. Кричал. Мне открылась жизнь. Ее движение. Я ничего в нем не понимаю, но я его принимаю».
Итак, я спустился с монмартрского холма с грустью в сердце и растерянностью в душе, послушный внутреннему голосу призвания, моему «зверю», и пошел в Сен-Жермен-де-Пре, чтобы обосноваться на «Чердаке Августинов». Покидая башню из слоновой кости золотого века эстетики, я устремлялся головой вперед в общество людей.