Борис Носик - Вокруг Парижа с Борисом Носиком. Том 1
В том же письме можно найти любопытный портрет Сувчинского (который позднее использовала в своей книге «Люди и ложи» Н. Берберова):
«Сувчинский произвел на меня впечатление избалованного кота-сутенера. В головке он больше всего гнет в сторону ГПУ, как он говорит, в сторону реальной обстановки… Он типичный эстет-лодырь, самовлюбленный до конца. Евразийство для него средство, которое дает ему возможность хорошо жить, ездить отдыхать на берег океана, проводить время в праздном безделии… По своему складу он эстет с головы до ног. Сомневаюсь, чтобы он стал бы распинаться за евразийство. Прежде всего он думает о себе и с этим критерием подходит к вопросам «идеологии». Евразийство, кроме материальных возможностей, щекочет его самолюбие… Все-таки он столп и апостол этого течения, о котором все говорят, и о котором он говорит с видом скучающего сноба. То обстоятельство, что он стоит во главе определенной отрасли дела, создает определенную возможность для появления около него всесильного секретаря. Учитывая характер лиц пражской группы, можно сказать, что вероятным его «секретарем» будет Родзевич, человек волевой и беспринципный (напомню, что это знаменитый герой двух цветаевских поэм, а может, и отец ее сына. – Б.Н.). Более талантливый Ефрон не сможет дополнить Сувчинского, так как сам бесхарактерен и, кроме того, с известными устоями элементарной морали».
Автор письма из Парижа подробно пишет о подготовке евразийского журнала:
«Сейчас здесь, в Париже, заняты подготовкой газеты-журнала для заграницы. В состав редакции, кроме ведущей группы (тройки), предполагается назначить С.Я. Ефрона, человека, пользующегося большим моральным авторитетом, говорят, очень симпатичного. Ефрона я мало знаю. На меня он произвел впечатление мягкотелого интеллигента-эстета, тоскующего по силе… Большую роль играет К.Б. Родзевич – расчетливый карьерист, без всяких моральных устоев, с одним желанием – играть роль, не брезгуя средствами. В качестве идеолога он не выступает, писать не умеет. Его быстрое продвижение объясняется, очевидно, какими-то организационными заслугами. Сейчас сюда командирован Ч., человек в высшей степени порядочный, симпатичный, как институтка, влюбленный в евразийство. Выступал до прошлого года как идеолог-публицист…»
Не берусь сказать, может ли под Ч. быть зашифрован Карсавин. Что касается Родзевича, то данная здесь характеристика не противоречит письму Цветаевой о том, что герой ее двух поэм К. Родзевич сообщал ей, что на дочери о. С. Булгакова молоденькой Муне (Марии) он женится без любви, из соображений «деловых».
В общем, теперь уже мало сомнений в том, что переезд семьи С.Я. Эфрона и М. Цветаевой в парижские пригороды связан был с его «новой интересной работой, о которой Эфрон сообщал в интимном письме. Право на такую работу он заслужил, вероятно, еще в Праге. Позднее связи Эфрона с разведкой (и близость поэтессы к нелегалам и шпионам, вроде новой жены Сувчинского В. Гучковой) стали очевидны для многих в эмиграции, но, конечно, не для всех.
«Ссыльной королевой» называла поселившуюся в 1933 году в Кламаре (сперва на улице Кондорсе, а потом в доме № 10 по улице Лазаря Карно) жену Эфрона Марину Цветаеву жившая неподалеку французская писательница из знаменитой русской семьи – Зоэ Ольденбург:
«Ссыльная королева, бродившая в старых стоптанных туфлях по улицам Кламара, – что там «уборка чужих квартир», заработок более пристойный, чем многие другие, – натирая черепицу пола или раковину, продаешь лишь силу своих мускулов. А она жила, отгороженная от целого мира кошмарной музыкой слов, опалявших ее днем и ночью… ворожея и вакханка, волчица, колдунья, заклинательница, чаровница, звезда, упавшая с неба на перрон станции метро».
Такой представлялась издали молоденькой аристократке загадочная, мифическая поэтесса. Письма самой Цветаевой, написанные из Кламара, содержат обычные жалобы на домашнюю работу, на отсутствие новой любви и женского счастья, на нужду и надоевшую конину, которая тогда стоила дешевле телятины. Хотя к 1933 году материальное положение семьи поэтессы несколько поправилось (С.Я. Эфрон уже получал тогда жалованье в НКВД), но денег не хватало. Да надо сказать, и другим жителям Кламара «из бывших» приходилось нелегко. Вот как сама М.И. Цветаева описывает (в письме к А. Тесковой) быт своей кламарской подруги, бывшей жены писателя Леонида Андреева Анны Ильиничны Андреевой:
«У нее четверо детей, и вот их судьба: старшая (не андреевская) еще в Праге вышла замуж за студента-инженера и музыканта. И вот А.А. уже больше года содержит всю их семью (трое), ибо он работы найти не может, а дочь ничего не умеет. Второй – Савва танцует в балете Иды Рубинштейн и весь заработок отдает матери. Третья – Вера (красотка!) служит прислугой и кормит самое себя, – А.А. дала ей все возможности учиться, выйти в люди, – не захотела, а сейчас ей уже 25. Четвертый – Валентин, тоже не захотевший и тоже по своей собственной воле служит швейцаром в каком-то клубе – и в отчаянии. Сама А.А. держит чайную при балете Иды Рубинштейн и невероятным трудом зарабатывает 20–25 франков в день, на которые содержит своих – себя и ту безработную семью. Живут они в Кламаре, с вечера она печет пирожки, жарит до 1 ч. ночи котлеты, утром везет все это в Париж и весь день торгует по дешевке в крохотном загоне при студии Рубинштейн, кипятит несчетное число чайников на примусе, непрерывно моет посуду, в 11 ч. – пол, и домой – жарить и печь на завтра…» Можно добавить, что лучшая эмигрантская подруга Цветаевой А. Андреева имела вдобавок терпение выслушивать («с пониманием») все жалобы (по большей части любовные) страдалицы поэтессы и еще находила время, чтобы перепечатывать для нее письма и стихи. Она устраивала у себя музыкальные вечера (с участием С. Прокофьева), чтение стихов…
В ЭТОМ КЛАМАРСКОМ ДОМЕ МАРИНА ЦВЕТАЕВА НАЧАЛА ПИСАТЬ ЗАМЕЧАТЕЛЬНУЮ ПРОЗУ.
Фото Б. Гесселя
Кламару, который казался Цветаевой плоским и невзрачным, русская литература обязана началом цветаевской лирической прозы. Осенью 1932 года Цветаева начала здесь писать очерк о Максе Волошине. Здесь были написаны также «Дома у Старого Пимена», «Пленный дух» и «Хлыстовки».
«…Стихов моих, – писала Цветаева из Кламара в Прагу, – нигде не берут, никто не берет – ни строчки… Эмиграция делает меня прозаиком…..лучшее в мире после стихов, это – лирическая проза, но все-таки – после стихов».
Весной 1934 года, пытаясь подбодрить Ходасевича, Цветаева написала ему из Кламара в его Бийанкур:
«Нет, надо писать стихи. Нельзя дать ни жизни, ни эмиграции, ни Вишнякам, ни бриджам, ни всем… этого торжества: заставить поэта обойтись без стихов, сделать из поэта – прозаика, а из прозаика – покойника».
В несколько лучшем, чем его соотечественники – соседи по Кламару (и тем более, чем его соотечественники и единомышленники, оставшиеся в России), положении находился живший в Кламаре известный религиозный философ (и пылкий политик) Николай Бердяев. Николай Александрович Бердяев был выслан Лениным из России в 1922 году и уплыл в эмиграцию на знаменитом «корабле философов». Бердяевы (Николай Александрович, жена его Лидия Юдифовна, сестра ее Евгения и прислуга Мария) сперва снимали квартиру, а к 1937 году (когда материальное положение семьи стало особенно затруднительным) они вдруг получили наследство от умершей в тот год участницы кружка Бердяева и подруги его жены англичанки Флоранс Вест. Вот как рассказывает об этом Лидия Юдифовна в своих дневниках:
«Как бы предчувствуя свою смерть, она составила завещание. Большое состояние, полученное ею от мужа, она распределила между родными, на благотвор. цели и среди друзей. Для нас это завещание было поистине выходом из критического положения. В июне… мы должны были оставить квартиру, где жили 10 лет, т. к. не могли бы платить за нее из-за повышения цен и вздорожания жизни. И вот именно в это время мы получили этот дом, куда и переехали летом… Дом очень уютный, с небольшим садом, большими каштанами. Нравится он мне тем, что напоминает старую русскую усадьбу…»
Так что хотя бы Бердяеву удавалось жить в Кламаре почти по-барски. В доме бывали гости, устраивались журфиксы, совещания с участием бывших эсеров и левых католиков, собеседования-чаепития, о которых регулярная их участница Е.И. Извольская вспоминала так:
«Мы сидели вокруг широкого стола в столовой, из которой открывался вид на липовую аллею, которая в пору цветения наполняла сад своим сладким ароматом… Казалось, вот-вот увидишь бесконечные хлебные русские поля, вместе с их спелыми стеблями, колышущимися от ветра… На стол подавались разнообразные домашнего приготовления пирожные и пироги, поскольку жена Бердяева и его свояченица обе были искусные домашние хозяйки, делившие свой досуг между философскими размышлениями и тайнами кулинарии…»