В Швеции - Ганс Христиан Андерсен
Эти своды священны! Под ними собрались могущественные мужи столетий, недолговечные, как съеденные молью знамена, немые и вместе такие красноречивые. А снаружи волнуется жизнь; в мире все идет своим чередом; в старых домах сменяются поколения, сменяются сами дома, однако же Стокгольм был и остается сердцем Швеции, градом Биргера, и лик его постоянно омолаживается, постоянно хорошеет.
Глава XII. Юргорден
Юргорден[106] — это целый кусок суши, превращенный в сад самим Господом. Поедем-ка туда, мы пока еще в городе, но перед дворцом — широкая, вытесанная из камня лестница, спускающаяся к воде, где стоит далекарлийка[107] и звонит в бронзовый колокол: на борт! Лодок здесь достаточно, выбирай любую, все — с колесом, его вертят далекарлийки. На далекарлийке сорочка из грубого белого полотна, красные чулки с зеленою пяткой и башмаки на неимоверно толстой подошве, с передком, который доходит до самой голени; лодка ее украшена зелеными ветками, и вот она уже стремительно отплывает. Перед нами вырастают дома и усадьбы, показываются церкви и сады, Сёдермальм возносит их выше корабельных мачт; пейзаж напоминает Босфор возле Перы[108]; пестрый наряд далекарлийки сойдет за восточный, и слышишь, ветер доносит до нас меланхолические звуки свирели, два бедных далекарлийца играют в гавани музыку, это те же меланхолические, протяжные звуки, что выдувают болгарские музыканты на улицах Перы. Мы высаживаемся на берег в Юргордене. Какое обилие экипажей, движущихся рядами по широкой аллее, какие толпы нарядных прогуливающихся людей всех сословий! Вспоминается Вилла Боргезе[109], куда во время сбора винограда идут проветриться римляне и иностранцы. Ты в парке Боргезе, ты на Босфоре — и вместе с тем далеко на севере. Привольно раскинулась ель, береза склоняет свои ветви так, как умеет одна лишь плакучая ива, а какие невероятно красивые, огромные дубы, даже сучья их подобны могучим деревьям, они так и просятся на картину; перед нами простираются чудесные зеленые лужайки, а совсем рядом катит свои зеленые, глубокие воды фьорд, как если бы он был рекою; пристань пестрит судами, большие корабли с раздутыми парусами, один выше другого, пароходы и лодки причаливают и отчаливают.
Пойдем-ка к вилле Бюстрёма[110]; она расположена вон на том каменистом утесе, за который крепко держатся большие дубы; посмотри отсюда на триединый город, Сёдермальм, Нормальм и остров с величественным дворцом. На этом утесе замечательно строить, и здание стоит, причем оно почти целиком из мрамора, словно перенесенная по воздуху сюда на север какая-нибудь Casa santa d’Italia[111]. Стены внутри расписаны на помпейский манер, но тяжеловато, ничего гениального, кругом расставлены Бюстрёмовы мраморные изваяния, в них отсутствует дух античности, мадонна тяжело волочит свою мраморную драпировку, девочка с цветочной гирляндой — безобразный ребенок, возле Геро[112] с плачущим Амуром на ум приходит балетная поза. Но обратимся к красивому. «Торговка Амурами» красива, у «Купальщиц» камень сминается в мягкое полотно; одна из них, выступя вперед, пробует ногою воду, и тебе передается ощущение, что вода холодная. Прохлада мраморного зала усиливает это впечатление, и тебя пробирает озноб!.. Выйдем-ка наружу, на солнечный свет, подымемся на соседнюю скалу, высящуюся над усадьбами и домами; в расщелинах ее растут дикие розы; между пышных елей и грациозных берез падают солнечные лучи, красиво ложась на высокую траву перед огромным бронзовым бюстом Бельмана[113]; сей уголок был излюбленным местом скандинавского импровизатора, здесь он лежал в траве, слагал и пел анакреонтические[114] свои песни; здесь ежегодно отмечают летом его праздник. В сиянии красного вечернего солнца мы воздвигнем тебе алтарь, это чаша с обжигающим пуншем, водруженная на бочку, увенчанную дикими розами. Мувиц пробует свою валторну, ту самую, что звучала в погребке словно рог Оберона[115], и все пускалось в пляс, начиная с Уллы и кончая Мамашей из «Петуха» [116], притоптывало ногами, прихлопывало в ладоши и пристукивало оловянными крышками пивных кружек:
Эй, душа дорогая, смочи-ка свой прах![117]
Картина Тениера[118] ожила и продолжает жить в песне. На любимом месте Бельмана дует в рог Мувиц, и вокруг чаши с обжигающим пуншем пляшет вся честная компания, от мала до велика, и кареты тоже, и повозки с лошадьми, и наполненные бутылки, и кружки, постукивающие крышками; мелодично звучит бельмановский дифирамб[119], шутка и грубость, порою прокрадывается и грусть:
… слезы так и лились
от кипарисов обилья[120].
Художник, хватай кисть и палитру и пиши менаду[121], но не ту, что попирает мехи и с развевающимися по ветру волосами поет песни восторга, а ту, что подымается из Бельмановой дымящейся чаши, эту пуншевую Анадиомену[122], в красных туфлях на высоких каблуках, с бантами на платье и с разлетающимися вуалью и накидкою, разлетающимися, разлетающимися донельзя! Она проворно откалывает с своей груди розы поэзии и вставляет в носик пивного кувшина, постукивает крышкой, поет о звуках валторны, штанах и старых башмаках, а мы тем временем вдыхаем аромат розы и видим пару сияющих глаз, они говорят о грусти и усладе людского сердца{15}.
Глава XIII. Одна история
В саду распустились все яблони, они поспешили зацвести, прежде чем одеться листвою; по двору разгуливали утята, там же грелся на солнышке кот, и умывался лапкою, и слизывал с нее солнечные лучи; а в поле вовсю зеленели хлеба, и маленькие пташки расчирикались и расщебетались, словно наступил большой праздник, да так оно, кстати сказать, и было, ведь пришло воскресенье. Звонили колокола, люди, надев свое лучшее платье, направлялись в церковь, и вид у них был довольный и радостный; да, радость разливалась повсюду; день выдался до того погожий и благословенный, что и впрямь можно было сказать: «Воистину Господь к нам, людям, благоволит!»[123]
Однако же в церкви, взошедши на кафедру, пастор обрушился на прихожан с громкой и гневной речью; он говорил о том, какие люди безбожники, и что Бог за это их покарает, и когда они умрут, то нечестивые сойдут в ад, где будут гореть в вечном огне, а еще он сказал, что червь их не умрет, а огонь не угаснет[124]; никогда им не обрести мир и покой. Прямо жуть брала, притом говорил он с таким убеждением;