Дмитрий Щербинин - Буря
Несколько раз, пока он выкрикивал эти строки — грязь забивала его рот, и он выкашливал ее вместе с кровью, и, зная, что Сильнэм не услышал, повторял их еще раз; повторял вновь — при этом он продолжал еще судорожные рывки вперед — продвигался на шаг, на полшага. А в голове Сильнэма леденящей болью, отчаянье нагнетая, звучал голос ворона, который все призывал давить этого «ненавистного злодея», и все убеждал, что эти стихи для того сложены, чтобы умилостивить его — все из страха, да из подлости, а стоит им только вырваться, как начнут они ему, Сильнэму, всякое зло творить. Однако, в нем, все-таки, происходила борьба, и когда Робин в очередной раз дернулся, да с кровью новую строку из себя вырвал — жалко Сильнэму его стало — ослабил он хватку, но совсем выпускать не стал — страшно его потерять было.
Робин, даже и не чувствуя, что хватка несколько ослабла, продолжал совершать свои отчаянные рывки, вперед. Он знал, что при этой жизни ему уже не суждено, увидеть ЕЕ; но он, полный предчувствия новой, запредельной встречи, старался, все-таки, подвести этого несчастного поближе к Ней, чтобы он хоть издали, хоть маленькую крапинку того дивного света увидел. Он и не понимал, что некоторое улучшение его состояния произошло от того, что Сильнэм ослабил хватку — но считал, что — это уже начинается блаженство смерти — потому он, не испытывая ни отчаянья, ни злобы, ни какого-либо иного чувства, из всех сил поспешал вперед — и при этом не останавливаясь говорил строки, надеясь, что эти последние его строки Сильнэм запомнит, и что они будут помогать ему в дальнейшей жизни:
— Тебе, мой милый друг, останутся слова завета,Да россыпь листьев, да могильная плита,Да слезы тихие в дыханье дальних звезд святого света,Да памяти хрустальная вода.
Тебе, мой милый друг, нести воспоминанья,И строить строфы, и любовь хранить,Меня же с ветром унесут мои мечтанья,Я в небе темном буду строфы в душу твою лить.
Тебе, мой милый друг, я оставляю,Святые наши рощи, пашни и луга,Хранить о жизни нашей память я благословляю,И буду я с тобой всегда, всегда…
И в тихий час, когда и ты умрешь,Ты, милый друг, дыханье вечной жизни обретешь.
Робин любил все мироздание, все-все и ветер и грязь — все это казалось ему одинаково прекрасным, но только, пожалуй, еще несчастным, не ведающим истинной любви. И сильной, братской любовью любил он Сильнэма. Прорываясь все вперед, он смог выгнуться так, что обнял орка за шею, и шептал эти стихи ему на ухо (так, впрочем, чтобы и Сикус слышал). И не мог Сильнэм больше противится — ведь, несмотря ни на что, осталась в нем совесть — нет — не мог он противится такой искренности, и вкрадчивый голос ворона был тут бессилен. Он разжал щеку Сикуса (которую прокусил уже в нескольких местах насквозь), совсем выпустил шею Робина, и заплакал, с горечью, с мольбою повторяя:
— Я совсем, совсем запутался; я чувствую себя таким маленьким, заблудившимся… — тут он зарыдал уже вовсю, и с трудом мог прорывать через свою горесть слова. — И что же, и что же этому несчастному, маленькому Сильнэму делать?.. Вы говорите про любовь, так пожалуйста, пожалуйста покажите — где же она эта любовь?..
Робин без всякого удивления, без горечи и без радости принял, что не умирает. Зато словам Сильнэма он очень обрадовался, и с готовностью его поддержал:
— Да, да — конечно же. Теперь то мы сможем пройти… Теперь то ты увидишь Веронику…
Но тут Сильнэм бешено взвыл и с силой обхватил свою голову — вот сильно передернулся, и вдруг зашелся таким исступленным воплем, какой может издавать только испытывающий смертную муку. А он действительно испытывал такую муку — ледяные отростки в его голове зашевелились, все там переламывая, и он должен был бы умереть, но вот все не умирал, но испытывал эту боль, и слышал голос, который не был теперь вкрадчивым, но ревел вихрем до небес вздымающимся: «Убей же их! Убей! Я требую — убей!!!»
Сильнэм, изо рта и из носа которого хлынула кровь, вцепился когтями в лицо, и выцарапал бы себе глаза, если бы за его судорожно скрюченные пальцы не вцепился Робин, и с отчаянный силой не стал бы оттягивать — при этом юноша верно понял, что происходит; однако он не только не испытывал какой-либо неприязни к ворону, но даже любил и жалел его больше, чем кого бы то ни было. И он, подняв голову вверх, в эту стремительно проносящуюся ледяную мглу, и кричал:
— Что же ты?! Ведь ты же еще совсем недавно был иным! Ведь ты верил моим стихам!.. Так не сдавайся же! Борись! Борись!.. Ты, ведь, можешь любить!.. А-а — я знаю, что-то случилось, что-то разуверило тебя в искренности наших чувств!.. Какая глупость! Посмотри — мы же боремся — не смотря ни на что — мы все равно боремся! Так скажи — какая же иная сила, кроме любви могла сотворить такое чудо! Я люблю тебя! Слышишь?! Посмотри мне в душу, если не веришь!.. Я люблю, люблю тебя, брат!..
И тут смолк грохот, наступила совершенная, звенящая тишина. Еще текла грязь, еще летели снежинки — однако, все это не било, но мягко обволакивало, словно бы это был сон. Сильнэм не испытывал больше боли — он поднял голову, и посмотрел на Робина — посмотрел с преданностью, с сильным, спокойным чувством. Из под клыков вылетал искренний голос:
— Прости, если можешь… Да, я вижу, что простил… Теперь то все успокоилось, ничто, никогда не будет терзать душу… Будут долгие дни излечения, и ты мне поможешь, милый брат… Какое же блаженство, что прекратилась эта боль… Как же тихо, тихо — какая блаженная тишина…
— Да. — мягко улыбаясь, прошептал Робин.
В оке его было такое спокойствие, что все шрамы становились незаметными — и лик становился незаметным, было что-то прекрасное, светлое. Он мечтательно, тепло вздохнул, и плавно, оглядываясь повел головою, продолжая шептать:
— Смотрите — пока эти стены темные, но вот-вот озарятся они ее приближеньем. Да, я чувствую, сейчас распахнется все нежном сиянии…
— Прошу тебя, посвяти и этому строки — шепчи не переставая. Ах, как же небывало хорошо сейчас на душе стало! Неужто же нашел я спокойствие?!.. Говори, говори, милый брат…
— Я знаю: на дне океанскомСтоит изумрудный дворец,И в плавном и трепетном танце —Сиянье жемчужных сердец.
Но, кроме тех маленьких рыбок,В которых девичьей рукой,Вплетено дыханье жемчужных улыбок —Наполнено все там загадочной тьмой.
Вокруг стоят мрачные скалы,А сверху — там версты воды,И водят там мрачные балы,Акулы, да рыбьи сады.
Не видно восходов, закатов —Лишь только жемчужин поток,И облачных, сказочных скатов,Не стоят из грез светлых ток.
И лишь раз в году, в час вечерний,Печальный и ласковый вздох,Прорвется в безмолвии темных молений,И дрогнет там слизистый мох.
И в мрачных дворцовых глубинах,Два ока в тот час оживут,Два ока, когда-то любимых,Во мраке надежду возьмут.
Ах, там далеко на просторах,Неведомой светлой судьбой,Звезда, льет сюда где и шорох,Не рушит покой вековой.
Одна, куда солнце не властно,Гонцов своей власти послать,И видно совсем не напрасно,В ней есть изумрудная стать.
И что-то меж ними родное —Меж оком и дальней звездой,То чувство любви вековое,То взгляд с безнадежной тоской…
…Ах нет, нет! Простите! — тут же замер Робин. — …Я не хотел так мрачно! Я то хотел сказать, что дворец — это крупинка той дальней звезды, и она его ищет в бескрайнем просторе, а он под покровом из вод темной мглы… Но, в общем, я хотел сказать, что рано или поздно им предстоит встретится, потому что всем предстоит соединится в любви небесной… Простите, простите меня за эту мрачность!..
— Ничего, ничего — мне очень понравилось. — молвил Сильнэм, и смотрел на Робина, ожидая, что тот будет говорить стихи.
Однако, Робин уже и забыл от чего печаль была, забыл, конечно, и эти строки в одно мгновенье рожденные, но все-то вглядывался в плавное движенье темных стен, все выжидал, когда появится Вероника. Потом, неожиданно пришла ему в голову мысль, и он тут же высказал ее:
— Да, к счастью этот вихрь прошел. Я верю, что больше не будет этого грохота… Но, как он играл нашими чувствами, не так ли, Сильнэм?.. Вот сейчас мы от некой незримой тяжести освободились, и чувствуем друг к другу чувства самые нежные, так вот — давайте же поклянемся, что, что бы ни случилось, какие бы испытания на нас не выпали — не изменим этим светлым чувствам. Я клянусь… — и он обнял Сильнэма, и поцеловал его в щеку.