Дмитрий Щербинин - Буря
Тут Ринэм прокашлялся, и молвил:
— Ну, а теперь-то начнем.
Однако, начать им так и не дали. Дело в том, что сидевшие в ближайшей клети, какие-то скрюченные, ни на что не похожие существа, были очень растроганы этим стихотворением; они, несмотря на изможденность свою, слушали все с самого начала, и вот теперь, очень взволнованные, подползли к решетки, и, что было сил вглядывались, своими расширенными черными глазами в Ячука. Один из них залепетал:
— Вот мы то сколько томимся! И одно спасенье наше был Фалко, без его б речей мы давно отчаялись, умерли бы давно! А он надежду нам подает!.. Вы ж знаете как тут: попал ты в плен, поначалу еще дни считаешь, а потом — сбиваешься. Только спишь да работаешь: все в одну чреду сливается, и уж не знаешь, сколько ты здесь, на самом деле, прожил. Иногда и задумаешься, и ужаснешься — быть может, заколдовали они всех нас, чтобы мы не умирали, чтобы вечно этот ад длился. Уж очень все долго — уж кажется, и не было никогда той, иной жизни; кажется тьма лет минула; и вот даже не знаем, кто мы теперь — старики, аль нет… Ну, а как стал появляться этот малютка из иного мира, так и еще посветлее, чем от Фалко, на наших душах стало. Смотрим мы на тебя, и думаем: вот он наш спаситель маленький; вот он нас и выведет…
Ринэм прокашлялся, перебил его:
— Ну, а теперь, наконец, приступим к нашему совещанию. Не так ли, отец наш?
Он обращался к Фалко, и тут надо рассказать об этом хоббите; хоть и кратко — как прожил он эти двадцать лет, как он изменился.
* * *Как уже было замечено читателями, три брата называли Фалко не иначе, как «отец». Конечно же они знали, что настоящим их отцом был лесной охотник Туор; конечно же из уст хоббита они слышали не мало рассказов про него, однако, тот Туор был для них не иначе, как лицо из светлых сказок, которые им во множестве рассказывал Фалко. Они даже говорили: «Того Туора мы никогда не видели, и не увидим. Что из того, что нам говорят, что он наш „отец“ — также можно было бы сказать и про любого другого, которого никогда мы не видели. А отец у нас один: тот, который воспитал нас, без которого мы были бы совсем, совсем иными…» — и тут они были правы, ибо, без Фалко они, если бы и выжили, в возрасте младенческом — все одно: выросли сильными рабами, без единой мысли, без мечты. Фалко передавал им все, чем жил прежде; и с особым жаром, рассказывал о той березе, которая стояла на окраине Ясного бора, на навесе которой провел он последний мирный закат в Холмищах. Быть может, именно потому, что это был последние часы, когда он еще жил той, прежней жизнью, еще даже и не знал, о грозящей беде — быть может, именно потому, тот последний мирный закат с такой силой запомнился ему — быть может, именно потому, он с таким трепетом каждый раз об этом им рассказывал; он описывал эту березу, и в, конце концов, вышел у него из этих описаний настоящий храм — описание, которое заняло бы много-много страниц. Он пытался рассказать стихотворение, которое придумал тогда; и каждый раз выходило какое-то новое стихотворение.
В первые годы, ему несколько раз было разрешено, под надзором выйти на окрестные поля, и запастись теми кореньями, которыми можно бы кормить младенцев. Потом, когда они подросли, то кормились той обычной, дурной едою, которую выдавали и всем иным рабам. Трое братьев названные Фалко: Робином, Рэнисом и Ринэром (так хотел их назвать Туор — и Фалко запомнил это с его рассказов) — с девятилетнего возраста уже ходили на рудники и работали там на ровне со взрослыми рабами. Тогда же, впервые испытали они, что такое хлыст надсмотрщика; тогда же стали страшно истомляться, и несколько раз едва не погибали от какой-то заразы, но каждый раз были выхожены Фалко…
Сам же хоббит, если бы оказался в этих подземельях один, то есть без цели, без понимания своей роли «отца» — сам бы не выдержал, давно бы умер, или же отупел, как, к сожалению, было с большинством заключенных. Но у него была цель; и он, уже истомленный на рудниках, с разбитым телом, которое только и кричало: «Сна, отдыха» — он боролся с этой истомой, он с неимоверными усильями вырывался из нее; у него даже кровь из носа шла, а он шептал: «Вот сейчас ты провалишься в забытье, и они заснут, но как заснут — без видений, во мраке — самое дорогое, что есть у детей — их сны — у них то отняли эти рудники, что приснится им кроме перекошенных орочьих рож, да плетей?» — и он начинал им рассказывать; и, чувствуя, как слабеет тело, рассказывал с самым пылким воодушевлением, на которое только был способен. Он рассказывал, и глава его клонилась на грудь, но он вскидывал голову, и глаза его пылали — и это был молодецки пыл; ведь, не надо забывать, что к тому времени ему исполнилось тридцать с половиной, и, хотя для хоббитов это возраст считается зрелым — для Фалко было временем все той же горячей поэтической юности, причем, юности и героической, и трагической.
Когда братьям исполнилось по шестнадцать лет, а Фалко перевалило за сорок, произошел тот случай, который стоил Робину его носа и ока, а могло бы выйти и гораздо хуже. А дело было так:
К этому времени, Фалко все больше становился задумчив; да и не осталось в нем уже прежнего молодецкого задора — и не потому, что силы его совсем покинули, и он не на что не был спокоен; просто, несмотря на все мучения свои; несмотря на то, что ничего, кроме мрака, он не видел, а тело его, вместо ласки солнечных лучей не испытывало ничего, кроме невыносимого, изнуряющего труда да ударов плетей — не смотря на все это, с каждым годом, путем размышлений, он набирался мудрости; и все чаще начинал говорить о всепрощении, о любви к каждому, о каких-то высших идеалах — всего этого три брата, конечно, и слышать не желали. Конечно, они по прежнему любили Фалко больше, чем кого бы то ни было, и его слово было для них законом; однако, как-то они пошептались, и решили, что все дело в том, что он устал, что надо, наконец действовать, и немедленно.
Они вобрали в себя именно того, прежнего Фалко — его романтический пыл, его стихи. Каким же жаром горели в юных сердцах образы березы, Холмищ, закатов и рассветов, неба. Представь себе читатель, что ты годы юности своей провел где-то во мраке, под землей, не смея пошевелиться — твое сердце, ясное и чистое — оно знает, что где-то наверху есть чудесный мир, такой мир, где есть и любовь, и прекраснейшие образы; от одних рассказах о которых трепещет твое сердце. Ты хочешь творить, ты хочешь любить, но ты вынужден годы проводить в этой клети, и только рваться в тот, высший мир — рваться, воображать; но все равно оставаться среде перекошенных, злобных морд — как же это больно, и, в то же время, какой огненный вихрь в душе твоей взовьется. И в твоем истомленном, измученном теле найдутся, вдруг, такие силы, что покажется тебе, что ты легко можешь разорвать сдерживающую тебя клеть.
И вот, в тайне от Фалко, составили они заговор: решили незаметно, во время работе в руднике, перебить свои цепи, наброситься на надсмотрщика, убить его кирками, отнять ключи и быстрее освобождать рабов. Замысел они стали осуществлять в тот же день, и, даже, удивлялись потом, как это такое простое решение не пришло им раньше в голову, как это они могли терпеть все эти годы. Конечно, перебить цепь оказалось значительно сложнее, чем представлялось им вначале; ведь, приходилось не только по ней стучать, но и крошить золотую руду; и это, чтобы не привлекать к себе внимания.
Они были замечены на второй день; когда цепи были перерублены уже наполовину, их тут же схватили и поволокли в камеру пыток, где все стены были залеплены кровью, а на полу валялись раздробленные кости.
Первый вопрос был: «Кто зачинщик?» — и романтически настроенный Робин, выскочил вперед; и прокричал:
— Я все придумал! Мои братья дураки, они даже не знают, к чему все это! Я им сказал, и они стали долбить! Так что — весь спрос с меня!..
На самом то деле, зачинщиком всего выступил обычно сдержанный Ринэр; однако, про это ни тогда, ни после никто не вспомнил. Вслед за Робином выступил гневный Рэнис, и, потрясая цепью заорал, что он всех бы их перебил, что он ненавидит и презирает их, что не страшат его никакие муки, и, хоть они ему все кости переломают — он будет их только сильнее ненавидеть и презирать. Тут бы орки и «повеселились»; но в это время вошел один из старших надсмотрщиков, и, выслушав в чем дело, прорычал, что — это одни из сильнейших рабов, и, что нельзя их калечить, так как слишком много на них было средств потрачено. В результате, Робину, как зачинщику, был выжжен один глаз; а так же, собирались вырвать ему нос, но, так как палач был пьян, то вырвал углом клещей, только среднюю его часть; затем — его еще били кнутом по лицу — требовали, чтобы он назвал еще сообщников, ежели таковые только были. Робин пребывал в полубессознательном состоянии, его отливали водой; и он мечтательно улыбался своими разбитыми, кровоточащими губами, так как всеми силами своей юной, чистой души верил в любовь, верил в красоту — он попытался было читать им стихи о любви, и тогда его бросили на пол, и били ногами до тех пор, пока он не потерял сознания… Рэниса привязали к столбу, и плетью с железной прошивкой били по спине — били долго, пока из кровавой массы не выступили кости — все это время он страшно бранился, и даже последнее слово, перед тем, как он потерял сознание было проникнуто ненавистью — и все это было милостью!