Дмитрий Щербинин - Буря
Хэм вздохнул — с болью, с состраданием вглядывался в ее огромные очи из которых вновь нахлынула нежность.
Вероника, уже забывши о недавнем своем раздражении, вновь говорила ласково, как говорила бы любящая дождь своему батюшке:
— Но вот вы сами в печали. Вы все время в печали. Стараетесь показаться веселым, а на самом то деле вижу, как тяжело вам на сердце. Я знаю — это из-за вашего друга, которого я хоть и не видела никогда, но успела полюбить, с ваших то рассказов. Но, ведь, и не только от того ваше сердце болит. Еще какая-то печаль: сильная, мучительная печаль сжимает его. Я же вижу — вижу… Вы уж простите; вы, быть может, и не хотели, чтобы я это видела; но… вот недавно ночью, я тут в уголке сидела, книгу читала, и тут вы из своей спальни вышли. Меня то не заметили; глаза у вас все в слезах были, подошли вы прямо к окошку, да и стояли там, в темноту вглядываясь, должно быть, с час — а я то все на вас смотрела и оторваться никак не могла: такое в лице вашем тогда мученье была; такая тоска смертная — вы же плакали тогда! А я сидела (вон из-за того шкафчика выглядывала) — и хотела было к вам подбежать утешить, да вот что-то сдержало меня. Вот и сейчас — подошла к этому пламени; только глянула на вас: тут и сжалось мое сердце!.. Уж я то вижу, как страдаете вы; уж я то вижу, как больно вам!.. А я знаю, хоть и не говорите вы прямо — все-таки, прекрасно знаю, что вас на самом деле так мучит. Вы же с такой любовью о родных Холмищах рассказываете! Там ваша родина, но она сожжена! Я же вижу, как тоскуете вы по той, прежней жизни — вам и сны снятся. Да — те холмы, то о чем вы с таким трепетом рассказываете — я знаю — она вам и ночами снится; она всегда с вами, но как же это мучительно, когда только в грезах она с вами, и ты знаешь, что, на самом то деле, нет ее вовсе, что только память осталась!.. Вот — опять в ваших глазах слезы… вы плачете, плачете… И после такого-то хотите, чтобы оставила я вас?! Да ни за что я вас не оставлю, потому что люблю — люблю и жалею всем сердцем; и не в какой хрустальной стране не буду я счастлива; все время о вас буду помнить, все время, к вам буду стремиться…
Тут она порывисто поцеловала его в щеку; хотела еще что-то говорить, но, в это время, раскрылась маленькая дверца в другом окончании этой залы, и вошел, направляясь к пламени Сикус.
За прошедшие годы, лицо этого тщедушного человечка, этого страдальца, судившего когда-то поэтов, и до сих пор помнящего их стихи — почти не изменилось. Да, он несколько поправился, кожа его была уж не столь пергаментно-желтого цвета, как раньше; но, все же, он был страшно тощий, спина его, за эти годы еще больше согнулась, и теперь кривилась у одной из лопаток уродливым, большим горбом. Его почти всегда пробивала нервная дрожь, и говорил он нервно, с мукой; даже и за трапезой, даже и при пожелании спокойной ночи — в нем чувствовалась какое-то постоянное напряжение, постоянная борьба. Он уже никогда не срывался в пронзительный визг, как то бывало прежде, но всегда он говорил голосом тихим, каким-то забитым; иногда обрывался на полуслове, и тогда его пробивала сильная дрожь. Но чаще, все-таки, речь его была старательно и тщательно построена — так, будто он где-то ночами эту речь придумывал, репетировал ее — и теперь вот, неизвестно для чего, так старательно, с таким неестественным напряжением ее проговаривал.
Такое поведение, человека с известном прошлым, могло вызвать сильное недоверие; может — и неприязнь. В прошлом, быть может, и возник такой период, однако — теперь он почти забылся; ведь, прошло уже более двадцати лет, и ничего дурного он за это время не устроил; только все продолжал этак кривляться, да пребывать в напряжении.
Хэм, вообще принял это неестественное, как должное, как часть его характера, и относился к нему, как к хорошему другу; всеми силами пытался внушить ему, чтобы говорил он непринужденно, что нельзя же так все время мучиться, и держать в себе какую-то тайную муку. Что касается Вероники, то она, когда то простившая его, когда полюбившая даже за полное раскаяние — за эти годы почти не разговаривала с ним — она видела, что он, все время сторонится ее, и бывало так, что за целый месяц обмолвятся они, разве что, парой случайный, ничего не значащих слов. Вероника чувствовала, что он таит что-то мучительное и злое в себе, но вот что именно, даже со своей проницательностью и внимательностью, ни разу, за все эти годы, так и не поняла.
Вот и теперь, когда Сикус вошел в залу, он от присутствия Вероники напрягся еще больше, чем, если бы был один только хоббит. Даже испарина выступила на его лбу, даже губа его задрожала. Он, видно, хотел тут же убежать, но вот опять сделал над собой какое-то неестественное, принесшую ему еще большее мученье усилие, и, всеми силами стараясь не смотреть на девушку, но только на Хэма, напустив на себе жуткую, болезненную улыбку, направился к хоббиту, приговаривая на ходу, своим тихим, забитым голосом:
— Вот и встретились!.. Как ночью то спалось?.. — он не дал говорить, усилил, искривил еще большее свое тощее, подрагивающее лицо в ухмылку, и, не давши никому ответить, быстро продолжал своим напряженным голосом. — Не очень то хорошо вам спалось. То-то и оно, что никакого хорошего сна здесь не может быть. Все-таки гнетет над этим домом черный лес; всякими мрачными виденьями его наполняет…
Все это время, и все время последующей речи он напряженно, боясь повернуться, смотрел прямо в глаза Хэму:
— Я то, впрочем, не про сны совсем. Сны то это сокровенное. Сны — это то, что никому рассказывать нельзя. Правильно? Ну, так вот — я то хотел вот о чем спросить, а точнее, даже, попросить. Быть может, просьба моя покажется несколько странной, но, все дело в том, что сегодня я хотел бы проводить Ячука. То есть, я понимаю, понимаю, что у нас принято, что его В… Вероника провожает, но вот я, не желая вдаваться в подробности, хотел бы сегодня сам его проводить. Вы уж извините, я то от вас ничего не скрываю — но в этом деле есть такая деталь, что не могу рассказать. Быть может, потом расскажу; но сейчас, позвольте мне только заменить Веронику. Да — ежели и она хочет пройтись; так, разве же могу я здесь помешать? Если хочет, так пойдемте вместе. В общем, вы поняли суть моей просьбы, и смерено жду приговора, надеясь на вашу милость, и уведомляя предварительно, что для меня это очень важно.
Хэм, во время этой речи несколько раз порывался вскочить, оборвать этот напряженный, заученный поток слов; но стоило только взглянуть в запавшие лихорадочные и мутные глаза Сикуса, как он останавливался — в глазах то одно можно было прочесть: «Дайте мне договорить… дайте мне только высказаться…». И вот, когда, наконец, речь была закончена, хоббит вскочил, подбежал, взял Сикуса, за горячую, покрывшуюся потом, тощую руку, и заговорил:
— Да зачем же ты это с такой мукой, да с таким надрывом? Прямо таки, как преступник пред судьями, оправдываться пытаешься. Мы ж тут все друзья. Зачем же ты так мучаешься? Ты ж не преступник, ты ж не в темнице; ты, прямо-таки, как последнюю пред смертью страстную речь сейчас прочитал — и, ведь, не в первые уже… Ну — иди, ежели хочешь, с Ячуком, проводи его сегодня ты, или же вместе с Вероникой, ежели она того захочет. Что ты ко мне, как к вершителю своей судьбы обращаешься? Мы ж равны с тобою…
Но тут, Хэма прервала Вероника. Она, как только подошел Сикус, и увидевши, как больно ему от ее присутствия; отошла к дверям, где, на выточенных в форме оленьих рогов вешалках, развешана была меховая, и все темных тонов одежда. Во время его речи, оделась: на голове была меховая шапка, на руках — теплые перчатки. На поясе она пристроила кинжал Мьера, которые был для нее как меч, и вот теперь, смотря в пламя камина, говорила:
— Нет — с Ячуком, как и всегда, пойду я. Сикуса с собой я брать не буду…
Хэм поднялся, подошел к ней, заговорил негромко:
— Зачем же ты так. Не лучше ли ты взяла его с собою? Вы, ведь, почти между собой не общаетесь. А там, по дороге то, глядишь и разговорились бы. Видишь, какая тут возможность. И, видишь же, как он, наш друг, проникновенно просит. Как же ты можешь отказывать?.. Ведь — это же недоверие… Понимаешь ли меня?.. Ему то наше доверие как раз и надобно…
Очи Вероники вспыхнули, она быстро взглянула, на сжавшегося, напряженного Сикуса, который так и стоял, опустивши руки и голову, возле пламени, все в напряжении, боясь пошевелиться; с мукой выжидая своего приговора. И вот она вновь взглянула на Хэм, и проникновенно, громко, чтобы Сикус слышал, заговорила:
— …Вы хотите сказать, что я к нему недоверие высказываю? Да — я действительно не могу ему доверия оказать. Я бы с радостью ему доверилась. С радостью бы полюбила его, если бы он был откровенен. Пусть вспомнит он, не желающие не только со мной говорить, но даже и взглянуть на меня боящийся — пусть вспомнит он, как, однажды, он все сердце без утайки выложил; и, как я, совсем еще маленькая, полюбила его тогда. Но вот он опять что-то держит в себе, и, ведь, мучается от этого; а стоило бы ему только правду сказать — я бы его первой обняла, расцеловала. Но вот он говорит, что что-то у него есть, и должен он идти с Ячуком, но почему же он нам не хочет этого рассказать, почему же с таким напряжением таит, когда мы от него ничего не таим?.. Не хочет рассказывать — не пойду с ним, и Ячук не пойдет — потому что знаю — всю дорогу будет идти, да от напряжения трястись, да все скрывать в себе что-то плохое. Хорошего бы человек не стал так стыдиться; от хорошего бы человек не стал так бледнеть да дрожать…