Дмитрий Щербинин - Буря
— А теперь рассказывай про свою жизнь! Все рассказывай!
В голосе слышалась могучая воля, которая наваливалась на Сикуса, которая терзала его, и как же было ему устоять перед этой могучей волей?! Он начал было рассказывать про свою жизнь — начал еще с детства, но тут и осекся, в голове его пронеслось: «Да так еще немного и ты выдашь всех Их, и Ячука выдашь, а это только ему и надо» — все это время он неотрывно глядел во тьму под капюшоном, и все никак не мог оторваться — воли на то не хватало; так же, как слабому существу, трудно, а то и вовсе невозможно оторваться от какого-нибудь искушенья, так же и тут. И, существо поняло, почему осекся Сикус, послышалось жуткое подобие усмешки, а, затем, вновь налетел голос:
— Как смеешь ты, упорствовать. В последний раз спрашиваю: будешь отвечать?.. Нет?.. Тогда тебе будет очень больно, ты сойдешь с ума от боли, и, все равно, все мне выложишь… Взять его!
Тут от стены отделились, два создания, которые все это время простояли без единого движенья, и были приняты Сикусом за отвратительные статуи. Это были два массивных, не пойми кто. У них было две руки, две ноги, но вот головы точно срубили, а потом все-таки вытащили какое-то недоразвитое подобие голов из плеч, но только немного, буграми возвысили, так что глаза были на груди, а рот — еще ниже. Они были перекошены, все покрыты большими кроваво-голубыми вздутиями, кости торчали так, будто были переломаны, и в любое мгновенье готовы были разодрать кожу, чтобы вырваться. Они были обмотаны грязным, пропитанным запекшейся кровью тряпью тряпьем и при каждом их движенье, что-то под этой рванью трещало и передвигалось, и выступала какая-то пенистая слизь. От них, точно ржавыми ножами, несло острым, гнилостным запахом, передвигались они вперевалку, рывками, но очень быстро — так, что уже через мгновенье были рядом с Сикусом. Они на две головы были выше Сикуса, и, когда, выламывая руки, поволокли его к орудиям пытки, то ему еще яснее представилось, что они, так же, как и эльфы и люди Иллуватором — созданы этим темным, сидящем на троне. Но только если эльфы и люди были созданы, в мириадах веков светлых грез, среди миров, то эти были вырваны раскаленными клещами, в каком-то лихорадочном припадке, среди этих темных стен, в кровавом свете; вырваны с мукой, вырваны с болью, с насилием — и вот теперь они существовали, и каждое их мгновенье было наполнено бессмысленной мукой.
Они развязали сначала руки Сикуса, но тут же приковали их, развязали и ноги, но и их, заковали в цепи. Все это время Сикус неотрывно смотрел во тьму под капюшоном, и, краем глаза, видя, что подносят к нему, какие-то массивные, все состоящие из острых углов приспособления, говорил, ибо в эти мучительные минуты, ярко вспыхнуло в нем сознание; и припомнил он то, что еще давно слышал от Эллиора, и от Хэма; а, может, и не от них — может во снах это к нему приходило:
— А, ведь, все были созданы Им, Единым. Ведь, все откуда-то возникли, у всех есть какой-то родник, из которого вышли они. Тела из матери выходят; но, ведь, и для всех душ есть такой источник, которым рождены они были. Вот я слышал где-то, и уж не помню, где… что те века, которые прошли от сотворения этого мира, как пылинка, как пылинка, пред тем временем, которое до этого минуло; и я слышал, что все души, таких как вы, не ведающие еще зла, странствовали в тех просторах, пытаясь найти на вековечные вопросы: что есть Бытие, и что есть Создание; и в каждом, в каждом горела искра, того изначального изначального пламени. И вы, значит, были среди тех… Зачем, зачем я это говорю, неужто же надеюсь, что от этой речи моей, быть может, самой искренней речи в моей жизни, что-то прояснится в вас, и очиститесь вы разом; будто вы и сами не знаете, того, что я сейчас говорю. Но мне просто хочется высказать, что вот сейчас, краешком глядя на этих палачей, на эти груды мяса и мускул, я, как никогда ясно понимаю, что и в них — Даже в них, в которых, казалось бы, и не может быть этой искорки изначальной — на самом то деле и есть эта искорка, ибо они из вас, в муке были выдраны, а в вас то, под этой тьмою все-таки жива эта искорка, значит, и им, которым бытие, хоть и безумное, передано было; выходит, что и в них, как в вас, есть совсем маленькая эта искорка. Но, ведь, все темное, все злое, что в нас есть — ведь — это все напускное, ведь, в смерти все это где-то позади остается, а значит, даже и этим страдальцем суждено встать на какую-то дорогу, и очень долго, из маленьких, тусклых искорок разгораться в светила… Ох, я не знаю, что на меня сейчас нашло; почему я так говорю, быть может, и кто-то иной через меня говорит, но и соглашусь с тем, иным… Но почему, почему — вы, проведший века в тех странствиях опустились да этой залы?! Вот я то — тщедушный, маленький человечек, я ничтожество, но как вы то могли пасть, вы блуждавшие среди светил, видевшие, как рождалось время; я к вам, к высшем духам взываю: неужто вы не хотите вернуться к тому, изначальному, светлому?! Неужто вам это нынешнее ваше положение дороже того, изначального? Я там сам как раб в плену своих слабостей, но как вы то могли все мироздание, отданное вам, для того, чтобы постигать его, учиться и стать творцами, как вы Высшие могли променять его на эту узкую клеть?!.. Нет — дайте мне, жалкому человечешке, договорить, а потом уж — а потом уж терзайте, делайте со мной, что хотите! Но я, все-таки, скажу вам! Вы будете свободны! Все мы будем свободны! Все, все, все! Я уж не знаю, откуда пришла эта истина, но я уже и раньше ее слышал, где-то! Быть может — это в сердце каждого, даже и такого ничтожного, как я! Но слушайте: вот мы потрепыхаемся, побьемся еще в этой боли, в этой клети, а потом — потом наши души станут свободными, и все это прошедшее, покажется лишь кратким мгновеньем, да и мгновенье, ведь, ничего не стоит! Мы, наверное, наверное, очищенные, как младенцы, и без всей этой боли войдем в вечность! Слышите вы, духи живущие здесь веками, неужели вы не понимаете, что все эти века пройдут и все мы, будем сиять бесконечно ярко; и каждый то по разному будет сиять… но, палачи мои, встретимся, когда будем звездами!.. я уж и не знаю, что говорил сейчас такое! Да так, нашло что-то на жалкого, подлого, тщедушного Сикуса, ну и довольно; ну и задело — давайте, выкручивайте, выламывайте, жгите эту плоть!..
Во все время этой, с жаром из него вырывающейся речи, он все время неотрывно смотрел во тьму, которая сокрыта была под темным капюшоном; и говорил он так быстро, как только мог говорить, ибо мысли вихрились в нем так быстро, что язык (хоть и хорошо подвешенный), не успевал их выговаривать, и иногда он заплетался в словах, как порою, у бегущего из всех сил могут заплестись ноги. Но вот он проговорил это; обливаясь потом, тяжело задышал; и, видя, что палачи, по какому-то жесту замерли; а тот, что сидел на троне, смотрит на него — и смотрит с интересом, ожидая, что же еще скажет Сикус.
А тот, едва отдышавшись, задыхаясь, борясь с забытьем, говорил:
— А я вот, сейчас, глядя на вас, вспомнил, как мой друг Эллиор, еще давно, до того, как он оставил нас, ушел в странствия, чтобы узнать, как можно расколдовать Мьера; еще до этого рассказывал о Берене и Лучиэнь. Да все Среднеземье о них знает, не стану я сейчас пересказывать, но вот один эпизод из всего этого мне сейчас вспомнился. Когда прошли они в недра Ангбарда, и Берен до времени спрятался, Лучиэнь одна осталась пред троном Морогота. Сначала он смотрел на нее с темной думой, но она пела пред ним, как никогда не пела, она птицей летала под темными сводами, и оттуда же устремлялась ласковыми певучими весенними дождями, а чье пенье может сравнится с пеньем дождя? Ну, разве что, пенье море? Она танцевала пред его троном, она была морем, лазурным бесконечным, и темным, полным звезд небом — и тогда темные мысли оставили Моргота, и вспомнил он те времена, когда был еще свободен и вся бесконечность принадлежала ему. Должно быть, нахлынула огромная печаль на него, и погрузился он в забытые свои грезы. И как же больно мне было слышать, и как же жалко его, созданного величайшим, и опустившимся в такой мрак. Ведь, чтобы так изменится, чтобы так прогореть, чтобы из величайшего святоча дойти до этого зала, надо еще пройти через великие муки, через века каких-то не представимых мучений, терзаний. И всегда хотел знать про него — ведь он, Мелькор, должно быть, любил. Любил так, как никто никого не любил… ну, разве что Иллуватор детей своих… Но, какой же силы должна была быть любовь этого, величайшего после Иллуватора духа. И, ведь, он должно быть был отвергнут. Должно быть, он в великой муке знал, что никогда уже не сможет полюбить так, что та, которую он любил и есть его единственная — должно быть, пред ним открылась бесконечность одиночества, но он дух творенья — он не хотел смиряться… Да уж я то не знаю, что точно то было, только так — предполагаю. Но вот то что мучился он, в веках страдал — это точно; и он, всеми презираемый, он то больше всех боли и испытал, и теперь то тоже в боли, в Ничто, в черноте безысходной — и жалко мне его, до слез, до любви, вот сейчас жалко стало. Нет — не королевства его ничтожно, мерзкого, а вот его самого, который так страстно любил, который так много мучился; который при пении Лучиэнь в те давние свои, забытые грезы, и кто знает — быть может, пала тогда из его темных очей одинокая слеза и прожгла дно той преисподней. И жалко его, пусть совершившего столько зла, пусть, в страдании своем исказившего этот мир; но страдающего в той бесконечной пустоте, но… горящего одинокой искоркой. И, быть может, когда-нибудь и он, темнейший из всех, прошедший через бесконечное страдание, быть может, и он молвит тогда сокровенное слово, и таким чувством, таким отчаянным чувством это слово будет наполнено, что и не станет того Ничто, и заполнится оно образами, и, кто знает — быть может, в конце концов, и он найдет свою Любовь, и вновь станет Светлейшим, каким и был рожден когда-то… Ну, уж это-то я разговорился; этого так — мечты… Хотя — НЕТ! — сердцем чувствую, что именно так и будет!.. А вот Вы, наверное, были с ним тогда, когда он еще не стал темными, когда этого мира еще не было, и вы знали, наверное… действительно ли он любил?.. Вы только это теперь и скажите, ну а там уж можете ломать меня…