Дмитрий Щербинин - Последняя поэма
И тут он перешел в захлебывающийся, беспрерывный вопль, метнулся в одну сторону, тут же рванулся обратно, налетел на кого-то — и уж не мог разобрать на кого (ярость свет в его глазах затмила) — нанес этому удар, оттолкнул в сторону, и все продолжал орать-надрываться в приступе звериной своей ярости.
И теперь уже не только от ослепления яростью нельзя было разглядеть окружающего: темень вбирала все большие и большие силы, в воздухе прорезались, неслись, извивались черные нити канаты, призрачные паутины, и все это казалось таким жестким, что при столкновении непременно должно было бы перерубить — однако же не перерубало, но только леденило до судороги, отчаяньем полнило. И все окружающие их казались уродливыми, рвущимися сгустками теней, и даже невозможно было разобрать, где средь них люди, где жены энтов — все обращалось в гнетущий, отчаянный хаос.
Вот Дьем, Даэн и Дитье разом, поддавшись одному братскому чувству, выкрикнули имена друг друга, да тут же и бросились навстречу, столкнулись, и, крепко-накрепко обнявшись, зарыдали:
— Алия! Алия! Алия! Да где ж ты, Алия?! А-л-и-я!!!.. Мы ничего-ничего тут не понимаем, мы раскаиваемся, что ушли. Да — надо нам было там в спокойствии жить, рисовать, у звезд мудрости набираться, музыку сочинять… Матушка ты наша родная, должна же ты нас слышать!.. Ты же могучая волшебница! Ты же можешь эти кольца с нас содрать! Можешь ведь, можешь — ну так и приди же — милая, родная! Пожалуйста, пожалуйста приди!..
Эти несчастные, чувствующие себя сейчас совершенно как дети заблудившиеся, испуганные, еще продолжали что-то выкрикивать, однако — криков их совершенно не было слышно за завываньями ветра, который перерос уж в настоящую бурю — и такая эта была могучая стихия, что, казалось, ничто не сможет с нею совладать. Вот, прямо над озером изумрудным, которое поглотило в своих глубинах Феагнора и его жену, выгнулось почти до самой его поверхности, огромное воронье око — мрак кипел в его глубинах, и вот с ужасающим треском разорвал, жадными, непроницаемыми волнами хлынул во все стороны, поглощая все, что попадалось на пути.
— Да! Да! ДА! ДА!!! — в болезненном упоении надрывался Вэлломир, и сам бросился навстречу этой темной стене. — Сейчас ты узнаешь, что у меня за сила! Да весь мир за Меня сразиться! Я смету тебя, ничтожество ты проклятое! Да будь же ты проклят! Проклят! Проклят!!! Ты рабом моим станешь! Слышишь?! Да — рабом! Рабом!!!
Казалось — за спиною этой фигуры выросли крылья; казалось он разросся во все стороны, и действительно — он смог себе внушить, что за ним великая сила — кому-то даже показалось, что он действительно сможет справиться и со стеной мрака, и с бурей. Но вот врезался в эту темень, да и канул в ней без всякого следа, и вопль его оборвался столь резко, словно дверь кто-то захлопнул. Но буря то продолжала выть, но стена мрака продолжала надвигаться. Тогда Аргония крепко-накрепко обняла за шею Альфонсо, и быстро, и трепетно прошептав о своей любви, прильнула к нему в поцелуе, и Альфонсо уже не противился ей потому что он и не понимал, что она его обнимает и целует — в эти мгновенье его могли бы пронзать раскаленными иглами, но он бы все равно ничего не почувствовал — так он страдал — вновь и вновь вспоминал какой он страшный убийца, и понимал, что таким же убийцей и остался, и еще какие-то страшные злодеяния будет впереди свершать, и эта буря и крутила, и метала его, и зубами он скрежетал, и выл, и выл, и выл…
Неожиданно оказалось, что отряд эльфов Лотлориена подскакал уже совсем близко. Там было не более трех сотен наездников, и все на белоснежных конях, и все сияющие белизною — правда вот в белизне этой проступали кровавые шрамы, да и в глазах боль была — они ведь нескольких своих братьев на этой дороге потеряли, они ведь и сами видели то, что мало кому доводилось видеть. И, все-таки, они готовы были к борьбе, и начали выговаривать одно из могучих заклятий, да тут волны мрака захлестнули и их, и братьев…
О, если бы ты, читатель, попал в эту темень, то, даже и не сомневаюсь в этом — никогда бы не смог найти из нее исхода, так там было отчаянно, так бесконечно одиноко, что, будь ты даже очень горделивым, самоуверенным человеком — ты бы в очень-очень короткое время сильно изменился в том, непроглядном. Ты бы пал на колени, ты бы взмолился хоть к кому, более могучему нежели ты — либо к Мэнвэ, либо к Морготу — ты бы готов был на все, да бы и в вечном рабстве ему поклялся, лишь бы только вырваться из этой, кажущейся бесконечной мукой. Ну, разве что титан смог бы вынести это, но титанов не так уж много — они, при этом, в каждом из нас, но дремлют, дремлют… чаще всего до самой смерти дремлют в душе, загнивают, червями поедаются титаны.
Однако, хоть и погрузились во мрак, братья могли видеть все, что происходило вокруг — это кольца предавали им такие возможности. Они видели глубину мрака, они чувствовали и понимали, что все это живая (хоть, при этом, и чуждая всему живому), плоть. Они видели, как наполняли ее образы — все мрачные, но не все ужасающие — ведь эта буря была отражением того, что происходило в душе ворона, а там ведь так многое перемешалось! Ведь там же были и светлые воспоминания, о любви к той деве, дочери государя Келебримбера. Ведь не зря же ворон подхватил этого эльфийского государя возле вод озера Калед-зарема, ведь что ему было бы в этом эльфе, этом бывшем государе. Ведь теперь, когда Эрегиона больше не было, он значил бы для него не больше, чем любой иной эльф — а, значит, он вообще мог его не заметить, поймали бы орки, не поймали — все одно. Но, ведь, он был отцом ЕЕ, ведь он же ЕЕ помнил, он мог рассказывать — только поэтому он и утянул к себе государя. Ведь для Келебрембера начался сущий ад, когда только этот «Эрмел» появился в Эрегионе — с тех пор мука только нарастала, и вот теперь он был поглощен еще глубже в пучины страданий. Вокруг него клокотала боль, века мрака, холода, отчаянья, одиночества — все это обрушивалось на него темными водопадами, все это почти невозможно было выдерживать… И эта боль требовала, чтобы он вспоминал дочь свою, и он вспоминал — вспоминал лихорадочно, метался от одного воспоминания к другому — вот она совсем маленькая, вот лежит, уже изувеченная, окровавленная; вот, прекрасной девой смеется, бежит по дороге, взмахивает огромным букетом цветов.
— Я ее любил! Любил! Любил!! Любил!!! — в отчаянье завывал вокруг него мрак, и вновь требовал воспоминаний, и вновь они вылетали из Келебрембера, и вновь он скрежетал зубами — и вновь начинал вопить от этой невыносимой душевной боли, и чувствовал, что душа его раскалывается, и на какое-то раскаленное колесо натягивается — и все еще страдал, горел, метался. — …Это вы! Вы ЕЕ убили! ВЫ! Ненавижу вас всех! Слепцы! Вы убили самое драгоценное что было! И теперь нет пощады! Ну же — вспоминай, вспоминай, вспоминай!..
И это состояние, каждое мгновение в котором казалось адской вечностью, тянулось до этого времени. И, хотя конечно, дух ворона нельзя назвать чем-то целым, гармоничным — все же, несмотря на то, что он в одно и то же время и на сады энтов нападал, и с эльфами сражался, и эти вот образы созерцал, страдал — несмотря на это не было такой расщепленности, когда бы все эти стороны духа действовали в разных направлениях, нет — это все было единым, болью проникнутым; и страдая, и Любя, он с яростью невиданной прежде разрушал, топтал, жег — он ненавидел этот мир, судьбу свою — и вновь, и вновь в этих рокочущих вихрях поднимался вопрос: «Почему, по какому праву отобрано единственное мне дорогое?!.. Ах, отобрали у меня! Ну, теперь платите за это! И не будет вам уж никакой пощады! Никогда! Никогда!» И потому то братья могли различить эти туманные и прекрасные, но тут же разрываемые кровью, вопящие в страдании образы.
— Быть может, мы сможем все-таки его одолеть?! — страшным гласом из мира теней, взвыл тогда Робин, и весь его мертвенный, одноокий, словно бы из изуродованной кости вылепленный лик, вспыхнул внутренним жарким сиянием. — Видите, видите — не все в нем так уж безысходно! Ведь знает же он это чувство — Любить! Ну, так что же мы — давайте же наставим его на истинный путь! Ведь единственное что надо — это показать, что и мы любим, что и мы стремимся к своей звезде! Надо показать, что — эта дорога истинная, просто вернуть его к свету — давайте же, давайте! Подхватывайте за мной!..
— Слышишь ты, мой друг печальный,Боль в тебе и ад горит,То не пламень изначальный —То тоска тебя томит.
Ты, блуждающий во мраке,В беспросветной этой мгле,Каждый миг ты как на плахе,Словно лист ты на золе.
Что ж ты видишь пред собою?Что в душе своей хранишь?Ах, сейчас с тобой завою, —Что ты, что ты так глядишь?!
Или, может, вспоминаешь,Дни счастливые весны,Может, о Звезде мечтаешь —Слезы в пламени видны!..
Но, мой друг, и я страдаю,Вижу, вижу — ты в аду,И с тобой, мой брат, рыдаю:«Видишь, видишь ты звезду?!
Видишь — тучами все небо,Видишь дождь, и град, и снег,Пусть — в душе ведь ясно небо,Льет ОНА нам в души свет!..»
Робин рассчитывал, что братья подхватят эти строки, и они могучим хором смогут разогнать отчаянье, смогут сделать так, что ворон вновь будет влюблен, и избавит их от страданий. И вначале ему даже показалось, что, действительно, они подхватили за ним, запели… На самом то деле — они, обуренные своими страстями, быстро сбились, и кто выл, кто прислушивался, кто метался, как и прежде из стороны в сторону. Одна Аргония была поглощена этим пением — и она была поглощена им только потому, что здесь видела хоть какую-то возможность к спасению своей любви. И вот она потянула Альфонсо за собою, ну а тот не сопротивлялся — все страдал во мраке, вновь и вновь видел себя убийцей матери, лучшего друга, брата, видел еще какие-то еще предстоящие ужасы — еще более тяжкие, нежели уже пережитые. Он просто оказался рядом с Робиным где-то в середине выговариваемого им стихотворения, и услышал чей-то пылающий страстью, словно бы в нежных объятиях его заключающий голос: