Фаина Раневская - Арлекин и скорбный Экклезиаст
– Я помню этот ужасный день. Мама вскрикнула в соседней комнате. Я вбежала. Мама, страшно бледная, лежала без сознания. На полу валялась газета, а в траурной рамке дорогое, любимое лицо. Лицо Чехова. В тот день я стала читать его «Скучную историю». Мне было восемь лет.
Боже ты мой! – что тут еще скажешь? В жаркий июльский день 1984 года мы сидим в кухне у Раневской, завтракаем, говорим о нынешних делах театра, и вдруг она вспоминает впечатление от смерти Чехова – 1904 год! Боже ты мой!
– У вас сегодня концерт? Бедный… Что же вы будете читать?
– Сегодня поэзию.
– П-о-эзию. Пожалуйста, не меняйте звук «о», не говорите его между «о» и а». В этом слове «о» должно звучать совершенно определенно – пОэзия. Какую пОэзию?
– Есенин, Мандельштам, Пастернак, переводы Цветаевой – в общем, классика XX века…
– Ося… Боря… Марина…
Всех знала. И они знали ее. Сколько было пережито вместе. И врозь. И беда друга больше, чем своя беда. А какие праздники были! Какие встречи после долгой разлуки! И размолвки были. И смешное было. Много смешного. В рассказах Раневской даже самые горькие, трагические эпизоды не только окрашены, но пронизаны юмором. Все подлинно, достоверно, душевно, но еще и обыграно.
Как бы слушали Раневскую, как зачитывались бы ее воспоминаниями, хотя бы только из жгучего интереса ко всем этим именам. Даже сейчас, особенно сейчас, когда наконец-то их широко издают, когда, извлеченные из полузабвения, они становятся, признаемся, почти модой. А несколько лет назад каждое слово Раневской о них было бы воспринято как откровение.
Ведь она их знала. И помнила. Почему же не рассказала людям? Опасалась? Может быть, отчасти и это, но главное в другом. Лень? О нет! Написано было много. Говорят, несколько толстых тетрадей. И уничтожено ею. Это она сама мне сказала.
– Почему, Фаина Георгиевна?
– Я не писатель. А потом… ведь стихи их остались. Вот пусть читают их стихи. Это лучше всего.
Несколько страниц, написанных уже в последние годы, она дала мне прочесть (переписать не разрешила). Это была великолепная проза – сжатая, выразительная, глубокая и оригинальная. Потом сказала, что и эти листки разорвала. В другой раз – что отправила в ЦГАЛИ, в свой архив, хранящийся там. Может быть, там и прежние записи?
– Ну, еще кого читаете в концерте?
– Шекспира?!.
Я смотрю на Раневскую и чувствую, как волосы мои встают, дыбом и голова туманится… Вот сейчас возьмет и скажет: «Вилл!» Раневская поняла. Хохочет.
– А знаете, вот к Пушкину у меня такое отношение, как будто мы можем еще встретиться или встречались когда-то. Меня врач спрашивает: Как вы спите?» Я говорю: Я сплю с Пушкиным». Он был шокирован. А правда – я читаю допоздна и почти всегда Пушкина. Потом принимаю снотворное и опять читаю, потому что снотворное не действует. Тогда я опять принимаю снотворное и думаю о Пушкине. Если бы я его встретила, я сказала бы ему, какой он замечательный, как мы все помним его, как я живу им всю свою долгую жизнь… Потом я засыпаю, и мне снится Пушкин.
В ее отношении к великим (в том числе к тем, кого она знала, с кем дружила) был особый оттенок – при всей любви – неприкосновенность. Не надо играть Пушкина. Пожалуй, и читать в концертах не надо. А тем более петь, а тем более танцевать! И самого Пушкина ни в коем случае изображать не надо. Вот у Булгакова хватило такта написать пьесу о Пушкине без самого Пушкина.
– Но тот же Булгаков написал «Мольера», где сам Мольер – главная роль.
Отмалчивается, пропускает. Когда говорят, что поставлен спектакль о Блоке, балет по Чехову, играют переписку Тургенева, что читают со сцены письма Пушкина, она говорит: «Какая смелость! Я бы не решилась». И чувствуется, что не одобряет. Обожая Чайковского, к его операм на пушкинские сюжеты относится как к нравственной ошибке. Пушкин для нее вообще выше всех – во всех временах и во всех народах. Жалеет иностранцев, которые не могут читать Пушкина в подлиннике. Возможность ежедневно брать с полки томик с его стихами считает великим счастьем.
Раневская болеет. На столике возле кровати том Маяковского. Раскрываю. Вижу ее крупный неровный почерк. И еще что-то другим почерком. Листаю – еще заметки, прямо на полях, с загибом вниз. Вот что там было: «Блистательной Фаине Георгиевне на память обо всех нас. Лиля. 2.3. 48».
Далее рука Фаины Георгиевны:
«Сейчас мне сказала Людмила Толстая, что Лиля Брик приняла снотворное и не проснулась… 78 г. августа 8-ое число. Она знала, что я крепко люблю Маяковского…»
На титуле: «Из моих любимейших. Раневская».
Среди текста книги, под стихотворением «Внимательное отношение к взяточникам»:
«А сами, без денег и платья придем,поклонимся и скажем:Нате!Что нам деньги, транжирам и мотам.Мы даже не знаем, куда нам деть их.Берите, милые, берите, чего там!Вы наши отцы, а мы ваши дети.От холода не попадая зуб на зуб,станем голые под голые небеса.Берите, милые! Но только сразу,чтоб об этом больше никогдане писать», —
рукой Фаины Георгиевны: «Гений! Бедный мой».
На последнем листе книги: «Такой мой, такой неземной, люблю, нестерпимо жалко. Люблю, жалею, тоскую по нем. Гений он скромный… Перечитываю. 83 й год».
Взяв фамилию «Раневская» из «Вишневого сада», Фаина Георгиевна обладала некоторыми чертами чеховской героини – например, расточительностью. Тратила не на себя! Она могла послать помогающую ей по хозяйству женщину за хлебом и за молоком и еще к директору гастронома – попросить для нее две дорогие коробки хороших конфет. Одна коробка тут же вручалась в благодарность за принос молока и хлеба, другая назавтра – медсестре, которая делает уколы. Все это кроме денежной платы. Но ведь каждый день так нельзя. Деньги утекали, как песок между пальцев.
На продажу шли не просто дорогостоящие, но и дорогие сердцу картины. Постоянная забота – что подарить, чем отблагодарить. Щепетильность ее в долгах была невероятной.
– Когда закончились съемки «Золушки», я сразу получила какую-то большую сумму денег. То есть не большую, деньги тогда были дешевы, а просто очень толстую пачку. Это было так непривычно. Так стыдно иметь большую пачку денег. Я пришла в театр и стала останавливать разных актеров. Вам не нужно ли штаны купить? Вот, возьмите денег на штаны. А вам материя не нужна? Возьмите денег! И как-то очень быстро раздала все. Тогда мне стало обидно, потому что мне тоже была нужна материя. И к тому же почему-то вышло так, что я раздала деньги совсем не тем, кому хотела, а самым несимпатичным.
– В 46-м году мы были в Польше. Сразу после войны. Какая разруха, какой голод! Я проходила мимо рынка и увидела изможденную нестарую женщину, одетую ужасно. Она сжимала в руках что-то жалкое. Я подошла к ней. И она протянула мне этот непонятный жалкий сверток. Я вынула все деньги, которые были со мной, и попыталась ей вручить. Она отступила, подняла голову и сказала укоризненно: «Пани, я бедная, но я не нищая». – Раневская показывает с акцентом и с подробной передачей смен психологических состояний. – Как мне было стыдно и неловко, что я не могла ей помочь…
Раздать все… Стыдиться денег в руках… Толстовство? Да, пожалуй, очень близко. И ее вегетарианство было, конечно, не только выполнением рекомендаций врача, но проявлением собственного ее мировоззрения. Мировоззрения очень определенного, в принципиальных вопросах – неколебимого. Но выражалось оно всегда артистично – либо в виде разыгрываемых «случаев», показа характеров, либо в виде формул, суждений, – как правило, в парадоксальной, шутливой форме.
– Говорите, у него успех? Я рада. У него много успехов, и они ему нужны. Он талантливый… Очень! Но глубоко невежественный. Бедный! Бедный!
– Много бегают актеры. Вы все работаете на износ, на полное стирание себя. Что? Раньше? Да, пожалуй, тоже бегали. Да, помню. Это правда. Но в провинции мы очень много работали в театре – ведь каждую неделю премьера. Каждую неделю! А в Москве – да! Халтурили артисты. (Смеется.) Эта «халтура» бывала высочайшим искусством. Но были концерты. Много. И кино. Мхатовцы много концертировали… Но это было голодное время. Вот я вам скажу, в чем беда современного театра… главная беда: халтурщиком стал зритель! Он позволяет актерам делать на сцене бог знает что и ходит в театр на что попало!
– Я жалею иностранцев. Ну, во-первых, у них нет Пушкина… Это я уже вам говорила… а потом, они всегда стоят около гостиниц и так громко смеются… и у них такая гладкая кожа на лице… и волосы хорошо уложены… и главное, такой громкий смех, с открытым ртом: «А-ха-ха-ха!» Это ужасно – быть такими богатыми, такими беззаботными… это ужасно… так громко смеяться посреди города… бедные! бедные!
Слово это у Раневской весьма многозначно. И вовсе не только жалость выражает оно. А еще, и очень часто, – отрицательную оценку, неприятие, неприязнь. В других случаях – наоборот, преклонение, еще в каких-то – родственность, полное понимание, единство. Все дело в интонации, в контексте. Что ж, на то она и актриса, на то и артистка.