Анатолий Кони - Собрание сочинений в 8 томах. Том 1. Из записок судебного деятеля
Для осуществления этого намерения было необходимо побывать у городского головы, заявить ему о своем желании и представить ему документы, относящиеся к имущественному цензу. Мы поехали вместе с Неклюдовым к Н. И. Погребову, с которым я был уже давно знаком по совместной деятельности в петербургском особом присутствии по городским делам. Умелый администратор, рачительный хозяин и прекрасный сам по себе человек, Николай Иванович встретил меня очень любезно и, не сомневаясь в моем избрании, радостно приветствовал мое будущее вступление в состав мировых судей в столице. Мне тоже думалось, что избрание должно пройти успешно: я лишь полтора года назад оставил должность прокурора окружного суда в Петербурге, которую занимал около пяти лет, выступая почти по всем выдающимся делам, отчеты о которых печатались в газетах; принимал деятельное участие в городских делах в качестве члена городского присутствия; возбудил несколько громких дел, привлекших общественное внимание, как, например, дело о поджоге мельницы Овсянникова, дело игуменьи Митрофании и др., и, наконец, в моей камере в окружном суде перебывало множество петербургских обывателей, приходивших за советом или защитой. Все это, вместе с многочисленными печатными и общественными проявлениями сожаления о моем уходе из прокуратуры, давало, казалось бы, мне основание считать себя человеком, настолько известным в Петербурге, что никаких особых недоумений или колебаний при выборах относительно меня произойти не может. Мы с Неклюдовым уже собирались уходить, когда в передней раздался звонок и вслед затем явились два купца, гласных думы, состоявших членами совета какой-то богадельни, пришедших благодарить Погребова за участие его в каком-то торжестве, бывшем в этой богадельне накануне, и за щедрое в пользу ее пожертвование. Один из них был во фраке и белом галстуке, другой в длинном сюртуке старинного покроя. Когда оба они уселись в довольно почтительных позах, Погребов, указывая на меня и называя меня, сказал им: «Вот — имя рек — хочет сделать нам честь баллотироваться в мировые судьи. Вы ведь избиратели, так позвольте его вам представить». Почтительные позы немедленно исчезли, и, небрежно, отклонясь на спинку кресла, фрак сказал мне: «А вы чем изволите заниматься?» — «Я служу в судебном ведомстве». — «А-а! А по какой части?» — «Я вице-директор министерства юстиции и пять лет был прокурором окружного суда». — «Так-с. Это где же вы были?» — «В Петербурге». — «В Петербурге? Прокурором?» — и он вопросительно посмотрел на своего спутника. «Как ваша фамилия будет?»— спросил сюртук, бесцеремонно разглядывая меня, и на мой ответ сказал, обращаясь к фраку: «Не слыхивали что-то!» — «Как же вы не знаете, кто был у нас так долго прокурором!» — раздражительно вмешался в разговор Погребов. «Да помилуйте, ваше превосходительство, — ответил, принимая опять почтительную позу, фрак. — Ведь мало ли их, господ служащих, где же об них обо всех знать, кто при чем состоит!» — «Ну, что ж, — покровительственно заключил беседу сюртук, — вот соберем о вас справки да посудим. Отчего же и не выбрать, вот особенно, коли его превосходительство порекомендуют. Выбрать всегда возможно»… Погребов вышел провожать нас в переднюю и, горячо пожимая мне руки, видимо сконфуженный, сказал: «Извините, пожалуйста, за этих… у нас ведь большинство не такие. Мне так совестно! Пожалуйста, не вздумайте отказываться от вашего намерения». — «И не думаю, Николай Иванович, и даже благодарен случаю, давшему мне маленький урок, чтобы, как говорит Некрасов, «человек не баловался», — ответил я.
Вслед за избранием меня в столичные почетные судьи я был избран почетным судьей по Петербургскому уезду и по Петергофскому уезду с городом Кронштадтом, так что, с точки зрения упомянутого выше буйного обывателя, сидел сразу на трех цепях. Первое же заседание петербургского съезда — распорядительное — о направлении дел по жалобам на мировых судей в дисциплинарном порядке связано для меня с довольно тяжелым воспоминанием. Между участковыми судьями был мировой судья Трофимов, пользовавшийся большой популярностью. Крупный старик воинственного вида, с седой курчавой головой и большими усами, в товарищеском кругу он был неоцененным рассказчиком и оживленным собеседником на обедах, во время которых декламировал довольно нескладные стихи собственного сочинения, приличные случаю. Ходили слухи, что он держит себя чрезвычайно развязно в судебном заседании, шутит над свидетелями и подсудимыми, дает им наставления из области житейской философии и читает нотации и этим очень увеселяет собирающуюся в большом количестве в его камеру публику. Слухи эти проникали нередко и в печать, причем мелкая пресса, не стесняясь, называла разбирательство у Трофимова «балаганом». Но жалоб на такой образ его действий не поступало, председатели же мирового съезда, по-видимому, сами не желали возбуждать вопроса о странном поведении Трофимова, и за его камерой все более и более укреплялась репутация увеселительного места. Наконец, однако, поступила и жалоба со стороны одного болгарина, при разбирательстве дела о котором Трофимов неуместно и довольно резко прошелся насчет «братьев славян», за которых, по его мнению, не стоило вести войну с Турцией. В заседании съезда старик откровенно сознался в том, что у него сорвалось с языка лишнее, и, понурив седую голову, вышел из залы совещания, где должен был разрешаться вопрос о возбуждении против него дисциплинарного производства. Старые судьи, товарищи Трофимова по нескольким трехлетиям, стали его выгораживать, доказывая, что «предостережение» оскорбит старика, столь преданного своему делу, и, пожалуй, заставив уйти со службы, что было бы большой потерей для мировой юстиции Петербурга. Они не отрицали неуместности того, что говорил болгарину Трофимов, но стояли на том, что от неуместности далеко до грубости или неприличия и что для старого и опытного судьи уже одна необходимость приносить перед товарищами повинную есть достаточное наказание. Я не мог разделить такого взгляда, находя, что чрезмерная снисходительность к дисциплинарным нарушениям со стороны судей может легко и незаметно обратиться в попустительство, которое грубо нарушит доверие, питаемое составителями Судебных уставов именно к суду товарищей, призванных общими силами охранять достоинство представляемого ими учреждения. Указывая на то, что жалоба болгарина лишь подтверждает ходящие слухи и сложившееся представление о том, что происходит в камере Трофимова, я находил, что оставление съездом жалобы без последствий может дать словоохотливому судье основание для дальнейших выходок в том же роде. Поэтому я горяч© поддерживал меньшинство съезда, признававшее необходимость возбуждения дисциплинарного производства. Мой maiden speech убедил некоторых из большинства и в том числе председателя. Старик, приглашенный для участия в дальнейших делах и узнавший, конечно, чем решено его дело, занял свое место сконфуженный и удрученный. Установленным порядком он получил предостережение.
Через год на мою долю выпало обревизование его делопроизводства, к которому я приступил с неприятным ожиданием найти разные беспорядки и упущения. Еще до рассмотрения книг и производств я решил несколько раз посетить камеру Трофимова в качестве частного человека, садясь в публике, которой в его обширной камере всегда было очень много и среди которой он меня едва ли замечал. И что же? Вместо прославленного балагана я увидел настоящее мировое, жизненное, чуждое бездушной формальности и равнодушной торопливости разбирательство. За судейским столом сидел умный и трогательно добрый человек, по-отечески журивший участвующих в деле и по-отечески входивший в их нужды и их понимавший. Не не* уместной фамильярностью веяло от него, а той искренностью отношений и выражений, которые были гораздо понятнее простым людям, выходившим пред судейский стол, чем холодные, сакраментальные слова процессуального закона. И отношение всех находившихся в камере к Трофимову было особенное: между ним и ими чувствовалась живая связь и взаимное понимание. Даже словечки, которые он «отпускал», приобретали в его устах и в этой обстановке совсем особенный характер: они служили чутким выражением чувств и настроения присутствующих; в них, иногда в своеобразной форме, выражался удовлетворяющий внутреннее чувство нравственный приговор над тем, что не умещалось в узкие рамки юридического определения. И в тоне и способе произнесения Трофимовым его поучений и репримандов не было ничего оскорбительного. Напротив, среди наполнявшего места для публики серого люда порой произносилось полушепотом: «Пра-вильно!.. Справедливо!.. Это так!..» и т. п. А тот, кто вызвал «выходку» судьи, по большей части с повинным видом соглашался с мировым судьей или добродушно разделял сдержанный смех аудитории. По существу же все дела, при разборе которых я присутствовал, были решены, по моему мнению, вполне правильно, и под каждым из этих решений я подписался бы обеими руками. Не в первый раз увидел я при этом, как необходимо для того, чтобы судить о том, что происходит в судебном заседании, быть в нем самому и воочию познакомиться с теми оттенками в словах и действиях участвующих лиц, передать которые ни печать, ни обыкновенный рассказ не в состоянии. Мне с душевной болью вспомнилось, что я был одним из главных виновников возбуждения дисциплинарного производства о Трофимове, во время которого этот истинный народный судья пережил, конечно, не мало тяжелых минут. После третьего или четвертого посещения его камеры с пребыванием в публике, я в перерыв заседания пошел к нему в кабинет и, объявив о возложенной на меня задаче, сказал ему: «Александр Иванович, я уже четвертый раз сижу в вашей камере и смотрю, как вы решаете дела»… Старик вопросительно приподнял брови, пошевелил усами, и на лице его появилось выражение ожидания каких-нибудь критических с моей стороны замечаний… «Я пришел вам сказать, что мне больно и стыдно вспомнить, что я настоял на дисциплинарном суде над вами: я не знал вас и понимал вас слишком формально. Теперь я вижу, как ошибался»… Трофимов вдруг покраснел и глаза его наполнились слезами. «Голубчик! — воскликнул он, — да что вы! да бог с вами! да ведь я действительно иногда этак, знаете, за постромки заступаю! да что вы!» И он взволнованно подошел ко мне вплотную и, прижав мою голову к своей широкой груди, поцеловал меня.