Анатолий Кони - Собрание сочинений в 8 томах. Том 1. Из записок судебного деятеля
Через два года после этого слабое здоровье и лета взяли свое. Негодующее сердце Каразина успокоилось. Он лежит теперь в уютном уголке своего сада, где над местом вечного покоя для малоизвестного труженика родной культуры тихо шумят и качают вершинами взлелеянные им деревья. На простой плите, среди родных ему могил, вырезано:
Здесь нет оград и вычурных крестов,
Полно все величавой простотою,
И прах детей, и прах отцов
С любовью взят родной землею.
Чудесный сад шумит кругом,
Вещая непрерывность жизни,
И смерть является лишь сном
Средь дорогой для них отчизны.
Харьковский городской мировой съезд, имевший прекрасное собственное помещение, был лучшим по отношению к порученному ему делу из всех виденных мною съездов. И состав участковых судей, и проникнутое сознанием долга отношение к своему званию многих из судей почетных, и прекрасные председатели — все соединилось, чтобы создать из этого съезда не только место отправления истинного правосудия, но и своего рода школу для нравственного и правового развития местного населения. Благодаря этому в мое время заседания съезда, бывавшие по вечерам два раза в неделю, посещались публикой с неменьшим интересом, чем заседания окружного суда. Мне пришлось давать на этом съезде заключения в течение двух с половиной лет и не раз возвращаться поздно вечером домой в приподнятом настроении духа, которое вызывалось сознанием, что дорогое сердцу дело мировой юстиции идет не только успешно и целесообразно, но по большей части, на самый строгий взгляд, «без сучка и задоринки». Оставляя Харьков при переходе на службу в Петербург, я с наибольшей скорбью расставался именно с этим съездом, и до сих пор скромный письменный прибор — подарок мировых судей, поставленный на моем столике в день последних заключений, вызывает во мне теплые и ничем не омраченные воспоминания.
А. Ф. Кони. Харьков. 1870 год.
В мое время председателями были Алексей Дмитриевич Чепелкин, впоследствии городской голова города Харькова, и профессор Даниил Михайлович Деларю. Первый из них, бывший откупной деятель, умел искренне «совлечь с себя ветхого Адама» и с увлечением отдаться бескорыстной и безупречной общественной деятельности, в которую вносил свой бодрый и живой темперамент; второй отличался огромным трудолюбием и, никогда не забывая, что он только primus inter pares приобрел большой авторитет между судьями. При мысли о харьковском съезде передо мною проходит ряд имен почетных судей, вызывавших в ближайших к ним современниках чувство глубокого уважения. Таков был Владимир Акимович Кочетов, бывший ректор университета, человек выдающегося душевного благородства, отдавший много времени и труда сердечным заботам о малолетних преступниках. Таковы были: ректор университета Щелков и мудрый и вместе с тем горячий земский деятель — Егор Степанович Гордеенко, известный своею непреклонной борьбою с злоупотреблениями и хищническими инстинктами поляковского железнодорожного строительства. Таков был, наконец, незабвенный доктор Франковский, во многом напоминавший собой доктора Гааза. Никого из них уже нет в живых, но я, их старый и младший по летам сослуживец, оглядывая свой пройденный свыше сорокалетний судебный путь, благодарю судьбу за встречу и общение с ними и за это готов ей искренне простить тяжелые минуты, пережитые от встреч и вынужденного общения с людьми другого сорта.
Конечно, в семье было не без урода, но таких было мало. Нося звание почетных судей, они являлись в заседания только в совершенно исключительных случаях, когда им казалось, что их голос может дать торжество тому, что они в своем ослеплении или близорукости считали судебной правдой. Из нескольких, впрочем весьма редких, подобных случаев мне особенно памятен один. В Харькове завелась некая дочь полковника Полешко, принявшая на себя любезное посредничество между так называемыми «мышиными жеребчиками» из достаточных людей и несчастными девочками, едва перешедшими тот 14-летний возраст, после которого пользование их невежеством, легкомыслием или зависимостью для плотского сближения переставало носить грозное название «растления». Ее изящно обставленный притон был обнаружен полицией, вследствие чего она предстала перед мировым судьей по обвинению в сводничестве и была приговорена к высшей мере наказания, т. е. к месяцу ареста. Но почтенная деятельница, услугами которой многие не считали предосудительным пользоваться, не сложила оружия. Она обратилась к услугам молодого, талантливого юриста, начинавшего свою адвокатскую карьеру и ставшего на ту опасную для защитника дорогу, на которой руководящей нитью служит не вопрос о том, что защищать, а лишь то, как защищать. Она распространила вместе с тем между встревоженными посетителями своего мирного убежища слух о том, что в случае утверждения приговора мирового судьи она будет так оскорблена этой несправедливостью, что покинет навсегда город, где ее не умели ценить. Слух этот возымел свое действие, и в день заседания и в публике, и даже за судейским столом оказались необычные посетители, настроенные сочувственно к бедной женщине, которую «преследует» полиция, возводя на нее раздутое обвинение, основанное на показаниях четырех «девчонок», которые едва ли сами понимают, что говорят. Защитник госпожи Полешко в порыве наемного красноречия, которого он сам — к чести его надо сказать — впоследствии стыдился, в длинной речи доказывал, что подсудимая служила потребности, предъявляемой самим обществом, и что поэтому общество не имеет права ее осуждать. В это время уже начинал входить в употребление недостойный прием, состоящий в приведении в качестве решительного и окончательного аргумента святых слов спасителя, приплетаемых к делу с явным извращением их действительного смысла. Такой прием достиг своего апогея в знаменитом процессе Струсберга и в другом тоже громком процессе, где защитник, оправдывая подсудимую — женщину, к которой применимы были слова пушкинского импровизатора: «1а regina haveva molto», обвинявшуюся в покушении на предумышленное убийство жены своего любовника, вернувшейся под супружеский кров по призыву мужа, просил присяжных поступить по примеру Христа, который сказал грешнице: «Прощаются тебе грехи твои мнози, зане возлюбила много», лукаво применяя слово «много» там, где дозволительно было бы сказать лишь слово «многих». И речь свою по делу Полешко защитник окончил обращением к судьям, прося у них оправдания подсудимой и напоминая им слова Христа: «Пусть тот, кто менее грешен, чем она, бросит в нее первый камень». Пришлось в заключении по делу сказать, что время, когда перед строгим и нелицеприятным судом сводни будет сидеть на скамье подсудимых виновное общество, еще не наступило и что приходится применять закон, карающий, к сожалению, непростительно слабо, людей, ввергающих в погибель незрелую юность, по точному его смыслу и в условиях современности. А относительно цитаты из Евангелия я должен был напомнить съезду, что приведенные защитником слова искупителя относились к блуднице, а не к своднице и что их уместно было бы привести лишь в том случае, если бы по какому-либо заблуждению правосудия здесь судились несчастные жертвы госпожи Полешко, и указать защитнику, что цитировать места из священной и вечной книги надо по крайней мере с' такой же точностью, как кассационные решения, и что к настоящему делу относятся совсем другие, грозные слова: «Невозможно соблазну не прийти в мир, но горе тем, чрез кого он приходит» и «аще кто из вас соблазнит единого из малых сих, да повесится жернов осельный на выю его и потонет в пучине морской». Съезд согласился с моим заключением, и госпожа Полешко, отбыв свой арест в так называемом «Петином доме», покинула Харьков.
Мне вспоминается характерный эпизод по другому делу, где перед съездом предстало несколько студентов, проявивших свое нетрезвое молодечество в излюбленном в старые годы виду буйства, называвшемся «разбитием дома терпимости». Мировой судья не разделил проводимой перед ним, а впоследствии и в съезде теории сентиментального попустительства отвратительному проявлению насилия во имя лицемерного сочувствия в этом случае к молодежи, в которой будто бы «кровь кипит и сил избыток». В заседании съезда было много учащихся молодых людей. В заключении своем я поддерживал довольно строгий приговор мирового судьи и, ввиду приведенных выше возражений против него, сказал несколько слов сурового осуждения по адресу героев подобных бесчинств, позорящих звание студента. В публике послышался ропот неудовольствия, и когда судьи ушли совещаться, а мне пришлось пробираться сквозь тесную толпу к моему маленькому кабинетику в помещении съезда, я почувствовал толчок локтем в бок. Я остановился и сказал, не оборачиваясь в сторону, откуда исходил этот толчок, сопровождавшийся дальнейшим грубым нажатием: «И вам не стыдно?» Локоть опустился, и над ухом моим прозвучали сказанные вполголоса слова: «Ради бога, не оборачивайтесь: мне действительно стыдно». И затем какая-то фигура двинулась впереди меня и, говоря: «Господа! Пропустите! Пропустите, господа!», стала плечами раздвигать толпу, занятую взволнованным разговором, и, открыв мне дорогу до дверей, к которым я направлялся, не оборачиваясь, затерялась в публике.