Линор Горалик - Частные лица. Биографии поэтов, рассказанные ими самими
ГОРАЛИК А хотел быть хоккеистом?
СКИДАН Да, одно время мечтал быть Третьяком. Хотя, признаться, я уже смутно помню, кем хотел тогда быть. Когда в четвертом классе я маме впервые показал свои экзерсисы, что-то про пиратов, причем гекзаметром, она спросила: «А кем ты хочешь быть?» Я сказал: «Хочу быть как Александр Македонский» (мы как раз проходили Древнюю Грецию). А она мне говорит: «А как Александр Блок не хочешь?» Собрание сочинений Блока стояло на самой верхней полке, я не мог его достать. Но после этого разговора полез за ним. К годам пятнадцати я перечитал всего Блока, Есенина, Лермонтова, Маяковского… и Аполлинера, его томик из серии «Литературные памятники» тоже имелся в родительской библиотеке. Блок стал моим любимым на долгое время. А вот Пушкин был мне не по зубам, я открыл его уже после школы, даже после армии. В нем есть удивительная мудрость, какое-то невероятное знание, но они открываются только с опытом. Мне этого опыта, видимо, не хватало. Ну и, может быть, в школе отвратили, затюкали.
ГОРАЛИК Иногда мне кажется, что Пушкин был всегда настолько внутренне взрослым человеком, что мог позволить себе детские выходки до самой смерти.
СКИДАН В шестнадцать, кажется, лет он написал совершенно потрясающее стихотворение, которое заканчивается так:
Смертный миг наш будет светел,
И подруги шалунов
Соберут их легкий пепел
В урны праздные пиров.
Поразительно это соскальзывание из «наш» и «их», как будто камера вдруг взмывает. Когда в шестнадцать лет человек такое пишет… Ну, в общем, Пушкин пришел ко мне намного позднее.
ГОРАЛИК Можем вернуться к разговору про школу?
СКИДАН В школе лет до четырнадцати-пятнадцати у меня вообще каких-то гуманитарных мечт даже и не было особенно.
ГОРАЛИК Но ты наверняка был способным ребенком. Тебя родители не пытались склонить к какой-нибудь гуманитарной активности?
СКИДАН У родителей вообще-то была философия особо не склонять меня ни к какой активности. Только в пятом классе я стал ходить во Дворец пионеров в кружок фотографии – два моих школьных приятеля туда уже ходили и меня уговорили ходить, за компанию. У нас там был потрясающий преподаватель, жаль, не помню, как его звали.
ГОРАЛИК Ты визуал?
СКИДАН Наверное, да. Потом, когда этого человека уволили, я бросил ходить, но успел получить даже какую-то грамоту. Он был интересный дядечка, рассказывал много всякого, не только про технические вещи. И это общение оставило во мне след, какое-то бескорыстие, бескорыстное любопытство к искусству. Это был значимый эпизод в моей жизни, который оборвался очень рано. И только через года три-четыре я снова столкнулся с искусством, уже в пионерском лагере. Нет, вру. До этого, лет в тринадцать, родители забрали меня из школы и повели на «Зеркало» Тарковского. Я ничего не понял, но это было очень странное и сильное переживание, оно пробило во мне какую-то дыру, я и сейчас часто возвращаюсь к этому фильму, для меня он в некотором смысле благая весть… Так вот, в лагере «Северная Зорька», под Рощино (где могила Эдит Седергран) работал Александр Алексеевич Маслов, Сан Сеич все его звали, он театр пантомимы с юными пионерами делал. А я уже немножко тогда хулиганил, с другом – Петей Смирновым из параллельного класса, мы из года в год оказывались в этом лагере, попадали в один отряд – играли на гитарах, пели полублатные песни и какой-то доморощенный рок – «Машину времени», «Воскресение»… Это был конец 70-х. А Сан Сеич был убежденный коммунист, но при этом довольно открытых взглядов. В свое время он влюбился в Марселя Марсо, когда тот гастролировал в СССР, стал самостоятельно заниматься пантомимой. И каждое лето с пионерами организовывал театр. И однажды он нас с другом застукал – увидел, что мы играем в карты, бренчим на гитарах, и решил нас, видимо, перевоспитать. Сначала отобрал карты и устроил разнос, а потом спустя несколько дней подошел и сказал: «Ну что вы маетесь дурью? Мне нужны зонги для спектакля про Януша Корчака, напишите мне музыку». И вот это была роковая встреча для меня. Как загипнотизированные, мы согласились, и вместо того чтобы играть в карты, стали сочинять музыку на тексты про Варшавское гетто. И – все, с концами. Это как шарф Айседоры Дункан накрутился на колесо. Потом, уже в Ленинграде, у нас была встреча с его женой, Верой Юрьевной, и она предложила нам ходить в городскую театральную студию. У меня возникло тогда ощущение, что о театре я мечтал всю жизнь, что это судьба. Все вдруг встало на свои места. В этом театре я прожил больше семи лет, это была огромная любовь и огромный опыт. Ушел из него в 88-м году. Позднее я уже не только выступал с пантомимическими номерами и играл в спектаклях, но и пробовал писать сценарии, например мы делали композицию по стихам Вознесенского, и я принимал участие в подборе и монтаже текстов. Это уже где-то начало 80-х. Театр отнимал колоссально много времени, я практически забросил учебу в школе, потому что чуть ли не каждый вечер – репетиции, занятия сценическим движением и речью, а по воскресеньям – спектакль. Декорации и костюмы мы делали сами. И сами продавали билеты, выходили со столиком к метро «Пролетарская» или «Ломоносовская», часа на два-три, посменно. И когда я оканчивал школу, у меня была только одна мысль – поступить в театральный. Я дошел до третьего тура – и пролетел. Отчасти по своей дурости – почему-то решил, что на каждом туре нужно читать что-то новое. На первом я читал «Хобби света» Вознесенского, на втором – «Четвертый Интернационал» Маяковского, и так хорошо он у меня шел, я даже на каких-то межрайонных конкурсах получал дипломы как чтец. С Маяковским я бы, может быть, и прошел, но почему-то решил, что, раз я читал его вчера, в этот раз надо читать что-то другое. И я прочитал Блока, что-то монотонное и короткое. В общем, не поступил… А других мыслей, кроме как посвятить себя театру, у меня не было. Тогда я устроился в Театр оперетты разнорабочим и был готов безропотно уйти в армию. Правда, сначала сделал еще одну попытку. Одна наша студийка, Женя Подвальная, работала в заводской малотиражке, и она уговорила меня поступать на факультет журналистики ради отсрочки от армии. Для этого нужен был какой-то стаж, и я месяц что-то делал с ее подачи в этой малотиражной газете, ездил каждое утро ни свет, ни заря на завод «Звезда»… Да, надо сказать, наш театр-студия располагался на Троицком поле, у станции метро «Обухово», это пролетарский район, сплошные заводы, бетонные заборы и пустыри. И студия помещалась в одном здании с клубом для трудновоспитуемых подростков. Мы на втором этаже, они на первом. Причем Сан Сеич пытался и их тоже приобщить к театру, и некоторых ему даже удалось к нам перетащить. Он умел обращать в свою веру.
ГОРАЛИК Он был идеалистом?
СКИДАН Отчасти да, и театр он строил на работе с детьми. У нас было много детских спектаклей, вполне качественных, с живой музыкой, с роскошными костюмами, но на серьезные постановки зачастую не хватало элементарного мастерства, да и просто времени – дети-то взрослели и, окончив школу, уходили кто учиться, кто работать. Оставались немногие. Отчасти эта текучка и непрофессионализм и стали причиной того, что в 88-м году я ушел… В общем, Женя Подвальная (она сейчас работает в газете «Час пик») сказала мне: «Саша, у тебя есть дар, – а я уже писал тогда песни для спектаклей. – Тебе надо поступать на журналистику…»
ГОРАЛИК А к этому моменту ничего другого не писал?
СКИДАН Нет, я пописывал стишки, но театр был главнее. И я сделал попытку, но за сочинение мне сразу же вкатили двойку – не понравился им мой «образ Базарова». И я тупо пошел в армию. Это был 84-й год… Отец, конечно, настаивал, чтобы я к нему в Кораблестроительный институт пошел, обещал помочь с поступлением. Я отказался, потому что в физике ни ухом ни рылом, а по блату поступать не хотел. Он обиделся, мы страшно поругались. Но я был очень тогда уже самостоятельный мальчик. Со мной к тому времени уже произошла любовная история. Я был влюблен в девочку из класса, она жила между Минском и Ленинградом, потому что ее мать была из Минска, и она училась в нашей школе с пятого по восьмой, а потом вернулась и стала доучиваться там. Я ужасно страдал, когда она уехала, а через год мы случайно встретились в очереди на выставку Пикассо в Эрмитаже. Она приехала на каникулы с подругой. И представляешь, я признался ей в любви стихами – прочитал наизусть «Облако в штанах». Через несколько дней она уехала. А буквально через два дня я прихожу из школы домой, мне открывает отец и сообщает, что заходила какая-то девушка, оставила для меня записку. В записке два слова: «Я приехала». Тем же вечером мы с ней укатили в Ригу, у нее там были друзья. Родителям я ничего не сказал, позвонил из Риги только через два дня. С матерью случился удар, она слегла, но от школы меня все-таки отмазала – я же прогулял чуть ли не целую неделю. А в мае полетел к ней в Минск, билет стоил, кажется, двадцать семь рублей, мне бабушка одолжила… Так что сейчас я сам толком не понимаю, как я решился идти в армию, потому что, во-первых, оставлял девушку, а во-вторых – театр. Да и вообще, могли в Афганистан забрить, этого тогда боялись больше всего. Но перед глазами у меня был пример: два моих приятеля, богемные персонажи, завсегдатаи «Сайгона», косили от армии – симулировали психическое расстройство. И это им вышло боком, их потом периодически клали в дурку, подсадили на таблетки… Такая перспектива меня пугала больше, чем армия. И еще во мне поселилась тогда – после этой встречи в очереди на Пикассо – что-то вроде печоринского фатализма, amor fati. .. Отправили меня во Владивосток, на Тихоокеанский флот. В Пулково посадили на травку возле взлетной полосы и разрешили поесть, некоторые умудрились тут же назюзюкаться в хлам. Над головами взлетали самолеты. Это был наш «завтрак на траве». Вообще-то я должен был служить три года, но отслужил год – в учебке меня укусил энцефалитный клещ, и меня комиссовали. Но не сразу. Сначала в медчасти, куда я еле доплелся с температурой под сорок, поставили неправильный диагноз – бронхит, сказали: «Сходи за зубной щеткой, полотенцем и возвращайся». А идти надо через сопки. И пока я шкандыбался на негнущихся ногах туда и обратно, думал, сейчас сверзнусь к ебеной матери. В общем, как-то дошел, слег, ночью у меня начался бред, рвота, я уже бился в конвульсиях. Вызвали «скорую» из госпиталя на Второй речке, это меня спасло. После трех суток без сознания я открываю глаза, не понимая, где я, только дверь в бокс приоткрыта, и напротив, в ленинской комнате, в телевизоре Миронов поет: «Соломенная шляпка, золотая с головки вашей ветреной слетая…» Мне полагался отпуск три месяца, я вернулся в Ленинград, бритый, слегка охуевший. Но успел даже в театре поиграть, мы возобновили композицию по Вознесенскому, это было что-то – у меня текст застревал в горле, руки не слушались. После чего как пай-мальчик сел на самолет и вернулся в часть. Ну, там уже я снова пошел в медсанчасть и, наученный, потребовал, чтобы меня положили «на комиссию». В результате я провел еще полтора месяца в госпитале, на этот раз во Владивостоке, там мне запустили кислород в спинной мозг, сделали энцефалограмму и признали негодным. Кстати, в госпитале была прекрасная библиотека, я прочитал там Борхеса, «Выигрыши» Кортасара, Роберта Лоуэлла в «Иностранке» – цикл «День за днем» в переводах Андрея Сергеева. Это были свободные стихи с очень своеобразным ритмом, непохожие ни на что, что я читал прежде (у Аполлинера я все свободные стихи пропускал, воспринимал только рифмованные). Делать в госпитале было особенно нечего, и я в день по книге проглатывал. «Анну Каренину», чуть ли не всего Достоевского… В учебке ведь самое тяжкое даже не насилие, не режим постоянного недосыпа и муштры, доводящий до полуобморочного состояния, а отсутствие уединения. Полное. Я от этого больше всего страдал. После первых трех месяцев – самых тяжелых, – когда уже стали разрешать в ленинскую комнату заходить (это что-то среднее между читальней и комнатой отдыха), я там стал «Вестники КПСС» читать, чтобы хотя бы буквы не забыть. Другой литературы там не было.