Монахиня Ксения (Соломина-Минихен) - О влиянии Евангелия на роман Достоевского «Идиот»
Впервые о перемене в чувствах князя со страстью и недоверием говорит Рогожин в только что упомянутой сцене встречи у него в доме:
– Знаешь, что я тебе скажу! – вдруг одушевился Рогожин, и глаза его засверкали. – Как это ты мне так уступаешь, не понимаю? Аль уж совсем ее разлюбил? Прежде ты все-таки был в тоске; я ведь видел. Так для чего же ты сломя-то голову сюда теперь прискакал? Из жалости?
И затем он произносит слова, определившие до самого конца романа сущность отношения Мышкина к Настасье Филипповне: «Вернее всего то, что жалость твоя, пожалуй, еще пуще моей любви!» (8, 177). Позднее, найдя князя в полночь в парке (после скандального эпизода в Павловском вокзале), Рогожин сообщает о Настасье Филипповне следующее: «Она-то давно еще мне про тебя разъясняла, а теперь я давеча и сам рассмотрел, как ты на музыке с тою сидел. Божилась мне, вчера и сегодня божилась, что ты в
Аглаю Епанчину как кошка влюблен. Мне это, князь, всё равно, да и дело оно не моё: если ты ее разлюбил, так она еще не разлюбила тебя» (8, 304).
Разграничению в чувствах князя к Настасье Филипповне и Аглае способствовали раздумья Достоевского о введении в роман сцены «прощения во храме», вдохновленной евангельским эпизодом. Думая о проблемах христианской этики, Достоевский – ив период работы над «Идиотом», и позднее – особенно выделял и даже абсолютизировал сострадание и всепрощение как высшие ее проявления. Об этом свидетельствуют многие страницы его великих романов, «Дневника писателя» и рабочих тетрадей с подготовительными материалами к ним. Так, проясняя главное во «взгляде на мир» своего героя, автор записывает в черновиках к «Идиоту»: «…он всё прощает, видит везде причины, не видит греха непростительного и всё извиняет» (9, 218). В набросках ко второй части основное убеждение князя выражает афористическая запись: «Сострадание – всё христианство» (9, 270). Эта мысль приобрела еще большую значительность в окончательном тексте: «Сострадание есть главнейший и, может быть, единственный закон бытия всего человечества» (8, 192). Более того, и в черновиках, и в окончательном тексте есть места, ясно говорящие о том, что во всепрощении своем герой Достоевского отступает даже от Евангелия, словно пытаясь идти дальше самого Христа… Первоисточником, от которого «отклонялся» писатель, было четвертое Евангелие. Я позволю себе остановиться на этом подробнее.
Уже в половине марта 1868 года, т. е. почти за месяц до окончательного решения об уподоблении своего героя Христу, писатель задумывает одну из сцен романа по прямой аналогии с эпизодом, переданным только св. Иоанном. Сцена эта должна была завершить венчанием сложные, мучительные отношения князя и Настасьи Филипповны: «Наконец свадьба. Страстная и нежная сцена с Князем. <…> Убегает из-под венца» (9, 235). При перечитывании своего наброска Достоевский вписывает слова, раскрывающие глубинный смысл эпизода: «(евангельское прощение в церкви блудницы)». Имеется в виду начало восьмой главы последнего Евангелия: фарисеи и книжники приводят в храм женщину, виновную в прелюбодеянии, а Христос на вопрос о том, нужно ли наказать ее по закону Моисея, отвечает: «Кто из вас без греха, первый брось на нее камень»[45]. Достоевский упоминал об этом эпизоде еще в «Неточке Незвановой» (1849): в первой редакции Александра Михайловна особенно настойчиво сближалась с грешницей, отпущенной Христом без осуждения (2, 495). И позднее, в послекаторжный период, писатель возвращался к той же евангельской ситуации.
Записи, прямо касающиеся названной сцены, появляются в черновиках 16 и 20 марта, 15 апреля; затем – в половине июля, 4 и 15 октября, а также между 15 октября и 7 ноября н. ст. 1868 года. Судя по этим наброскам, особенно – поздним, она должна была наиболее полно раскрыть высоту духовного облика Мышкина: «NB2. Сцепа во храме выставляет всего Князя», – отмечает автор 15 октября (9, 283). Позднее сущность эпизода разъясняется подробнее. Действие должно было происходить «наедине» между главными героями: «Князь, вынеся во всё это время скандала ужасные мучения от сошедшей с ума Н<астасьи> Ф<илипповны>, наконец в утро брака говорит с ней по сердцу: Н<астасья> Ф<илипповна>, и в отчаянии и в надежде, обнимает его, говорит, что она недостойна, клянется и обещается». Эпизод был своеобразно ориентирован не только на Иоанново Евангелие, но и на «Отелло» Шекспира: «Князь просто и ясно (Отелло) говорит ей, за что он ее полюбил, что у него не одно сострадание (как передал ей Рогожин и мучил ее Ипполит), а и любовь и чтоб она успокоилась. Князь вдруг пьедестально высказывается» (9, 284). Весь эпизод должен был завершаться приходом в церковь Аглаи, и дальше развивался тот же шекспировский мотив (только речь шла уже о ее монологе), и становилось очевидным, что писатель собирался подражать, главным образом, манере высказываний Отелло и Дездемоны, поразившей его в русском переводе: их простоте, «наивной и высокой речи» (9, 285). «Прощение во храме» так и не вошло в окончательную редакцию. Но в десятой главе четвертой части Достоевский «от автора» говорит о состоянии Настасьи Филипповны и Мышкина в дни, предшествовавшие их несостоявшейся свадьбе, и в момент последнего свидания близко к приведенному фрагменту плана. Кроме того, прямо восходят к Евангелию от Иоанна слова Мышкина, обращенные к Аглае во время их разговора на зеленой скамейке: «О, не позорьте ее, не бросайте камня». Пытаясь объяснить душевное состояние Настасьи Филипповны, князь тут же прибавляет: «Она слишком замучила себя самое сознанием своего незаслуженного позора! И чем она виновата, о боже мой!» (8, 361). По убеждению Мышкина, Настасья Филипповна чиста, достойна не только сострадания, но и уважения. Мысль эта, с явной ориентацией на тот же самый евангельский первоисточник, но, однако, и с поразительным отступлением от него, была зафиксирована в черновой записи от 15 апреля. Настасья Филипповна говорит князю: «Если ты меня реабилитировал, говорил, что я без греха, и то, и то <…>, то и женись!» (9, 258). Сравните со словами Христа, обращенными к женщине, застигнутой в прелюбодеянии: «И Я не осуждаю тебя; иди и впредь не греши»[46]. В окончательный текст писатель ввел реплику героини, в которой явственен отзвук новозаветной ситуации, но слова Христа не столь резко переосмыслены. Настасья Филипповна упрекает Мышкина в «сцене соперниц»: «Да не ты ли же, князь, меня сам уверял, что пойдешь за мною, что бы ни случилось со мной, и никогда меня не покинешь; что ты меня любишь, и всё мне прощаешь, и меня у… ува… Да, ты и это говорил!» (8, 474.) Достоевскому, вероятно, показалось психологически неубедительным, чтобы князь в своем «шекспировском» монологе смог уверить «сошедшую с ума» Настасью Филипповну (sic!), что «у него не одно сострадание <…>, а и любовь» (9, 284). Однако мотивы сумасшествия героини автор решил варьировать и углублять до самого конца романа.
Из второй половины наброска этого эпизода он перенес в роман, правда со значительными изменениями, «шекспировскую» сюжетную линию взаимной любви Аглаи и Мышкина: «Тут входит Аглая, – читаем мы в черновой записи, – спокойно, величаво и просто грустная, говорит, что во всем виновата, что не стоила любви Князя, что она избалованная девушка, ребенок; что она вот за что полюбила Князя (и тут Отелло)…» (9; 284–285).
Как отмечается И. А. Битюговой в академическом комментарии (9, 382), Достоевскому, скорее всего, был известен перевод трагедии Шекспира, принадлежащий П. И. Вейнбергу (СПб., 1864). В сцене третьей первого действия Отелло говорит о Дездемоне: «Она меня за муки полюбила, а я ее – за состраданье к ним». «Отелловские нотки» звучат в «сцене соперниц», где Аглая объясняет Настасье Филипповне: «Я вам должна еще сказать, что я ни одного человека не встречала в жизни подобного ему по благородному простодушию и безграничной доверчивости. Я догадалась <…>, что всякий, кто захочет, тот и может его обмануть, и кто бы ни обманул его, он потом всякому простит, и вот за это-то я его и полюбила…» (8; 471–472). Избалованность же и детскость Аглаи, всегда ей присущие, особенно ярко сказались в сцене на зеленой скамейке, заменившей в окончательной редакции «евангельский эпизод», и затем в четвертой части романа (история с ежом, сцена «сватовства», спровоцированная Аглаей, после которой она просит простить ее, «избалованную девушку», «как ребенка за шалость») (8, 429).
Во всех любовных эпизодах, пусть и в сниженном по сравнению с «шекспировским наброском» варианте, Достоевский показывает упомянутую в нем «глубину и драгоценность» чувств Аглаи (9, 285). Поэтому резкое снижение ее образа в «Заключении» к роману, написанном из-за неблагоприятных обстоятельств наскоро, не представляется мне художественно оправданным. 11 июня 1868 года писатель отметил в черновиках: «Аглая падает, по-видимому» (9, 274). В романе падение ее происходит во время встречи «соперниц», в соответствии с ноябрьской черновой записью к этой сцене: «(Аглая чтоб была ребенок и бешеная женщина вместе)» (9, 288). Однако в этом эпизоде девушка признается, как уже говорилось, что полюбила князя за простодушие и всепрощение. Эти же качества привлекают к нему и сердца читателей. Трудно согласиться с тем, что брак Аглаи с польским графом-эмигрантом, который оказался «даже и не графом», а просто человеком с «темною и двусмысленною историей», ее членство в комитете по восстановлению Польши и чрезвычайное влияние на нее католического «патера, овладевшего ее умом до исступления», являются убедительным завершением судьбы этой героини: Достоевский ведь связывает ее с тем, к чему сам испытывал глубочайшую неприязнь!..