Антология ивритской литературы. Еврейская литература XIX-XX веков в русских переводах - Натан Альтерман
Блажен ты, Израиль! В то время, как народы бальзамировали тела своих героев и царей, ты бальзамировал души своих несчастных и приниженных детей; поэтому их тела превратились в камень, а твои души, Израиль, еще живы и, как тени, витают в разломанных шкафах меж полусгнивших, запыленных листов…
И блажен тот, кто возьмет и ударит этими листами о камень, чтобы сбросить с них вековую пыль и показать миру весь их внутренний свет и красоту…
Но…
Ах! Что за трудный и глубокий Талмуд! Марша[125] строит миры и разрушает их, но разве это миры?.. это малые, узкие и тесные мирки, где нет простору, нет раздолья!.. Альфаси[126], Рамбам, «Бет-Иосиф»[127] и др. — да, это обширное, огромное море, и я тону в нем, но что я найду на его дне?.. А «Кузари»[128], «Море»[129]? Ах, как я люблю их!
Но отец… ах, отец!..
Отец говорит, что грешно заниматься «Море», лучше заниматься Талмудом. Наши умы, говорит он, так малы, а ангел-искуситель старается на каждом шагу поймать нас в свои сети… Сын мой! Пожалей себя и меня, не занимайся этой «ветреной философией»…
«Зачем тебе, Хофни, заниматься глупостями, — говорит мне мать, — отец твой не философствует, не философствовал и твой дедушка, и во всей нашей семье не найдется ни одного сумасбродного „философа“. Твой тесть тоже не философ, однако почтенный, славный человек; невеста у тебя красивая, чистая, как солнце, а к Пуриму пришлют тебе в подарок золотые часы…»
Но «Море», «Море»! Какой он страшный, и как я его люблю!
Дрожь пробегает по всему телу, волосы на голове становятся дыбом, и мысль, высокая до небес и глубокая, как бездна, охватывает меня… Одиноким брожу я в этом мире мыслей и грез; какая-то могучая волна против моего желания бросила меня в этот проклятый водоворот и, против желания, я думаю и думаю… И думы эти горькие и страшные; они колют мой мозг миллионами игл, заставляют дрожать мое сердце, иссушают мои кости, высасывают жизнь. Два различных мира борются во мне, различных и далеких, как восток от запада, а мое бедное, несчастное сердце носит их вместе…
-Кто-то постучал в дверь. Это пришел, наверное, реб Шлойме. Он три ночи в неделю бодрствует и занимается Торой. Я прячу «Море» за пюпитр, за которым стою, так как раби Шлойме не любит его. Он обыкновенно говорит: «Я люблю автора „Яд Хазака“[130], но не автора „Море невухим“», а я люблю раби Шлойме, люблю его всем сердцем, всей душой и — Боже меня упаси! — хоть чем-нибудь его оскорбить или огорчить.
Раби Шлойме — это чудный, светящийся образ среди черных теней, бесшумно двигающихся по бейс-гамедрошу. Ему уже больше шестидесяти, стан его согбен, голова опущена на грудь. Его белый, широкий лоб испещрен малыми и большими морщинами, большие и глубокие глаза выглядывают из своих огромных орбит подобно двум источникам живительной влаги в пустыне, где нет ни трав, ни людей. На устах его царит вечная улыбка — итог глубоких раздумий, полных бесконечной любви к заблуждающемуся человечеству; лицо его выражает пылкость юноши и спокойствие старца.
Раби Шлойме точно магнит притягивает меня к себе. «Почему, — думаю я часто про себя, — этот старый раби Шлойме, этот прибитый, приниженный бедняк, у которого в доме нет и куска хлеба, бодрствует по ночам, а я… я — юноша, полный сил и жизни, никогда ни в чем не нуждающийся, восстаю против этого бодрствования?» Каким ничтожным кажусь я тогда сам себе!..
Раби Шлойме читает Тору всегда стоя; он говорит, что не чувствует ее вкуса, когда сидя читает. «Тора, — говорит он, — требует духовного простора; я не только должен забыть, что голоден или утомлен, но что даже существует вообще голод или утомление; я должен забыть, что существует еще другой мир, другая жизнь, кроме этого мира и этой жизни; я забываю, что есть начало и конец моему учению, но должен знать, что я — „конечный“, представляю только бесконечно малую частичку великой, вечной и „бесконечной Торы“»…
И раби Шлойме все забывает, да, забывает! Беру в свидетели почерневшие стены бейс-гамедроша, видящие согнувшегося старца простаивающим над «гемарой» длинные, бесконечные ночи «тейвета»[131] — он забывает…
Я завидую раби Шлойме, когда всматриваюсь в его лицо, осененное божественной, чарующей красотой от внутренней радости, наполняющей все его существо; он ничего нового не ищет и ни к чему новому не стремится, — он знает лишь одно — то, что уже давно успело охватить все его существо и заполнить собой весь его мир.
Да, блажен ты и счастлив, раби Шлойме!
А я несчастен; мне здесь тесно, мне трудно дышать здесь, а теней-то, теней сколько… Жизнь течет так медленно, кровь лениво переливается в жилах, а душа витает меж старых гробниц и бесплотных теней — и нет мне выхода… А разве могу я выйти отсюда?.. Нет! Я не могу оставить мои любимые тени… Этот мир мне дорог. Я знаю, что, кроме этих пустынных комнат и старых шкафов, есть еще много ценных сокровищ в этом мире… Но сокровища эти скрыты, глаз человеческий еще их не видал… а я вот ищу ключ к ним… «Море» и «Кузари» тоже искали ключ, они тоже знали и чувствовали тесноту этой комнаты… Они знали, что этот пустынный бейс-гамедрош не заполнит всех жизненных пробелов… Им было ясно, что от него можно требовать большего, но что же они нашли? Они лишь расширили эту