Владимир Козаровецкий - Тайна Пушкина. «Диплом рогоносца» и другие мистификации
Безвыходная ситуация? Мистификаторы (и прежде всего — сам Пушкин) так замели следы, что на обложках изданий „КОНЬКА-ГОРБУНКА“ так и будет впредь красоваться глуповатое лицо Ершова, а мы будем знать, что на этом месте должен быть портрет Пушкина, но изменить ничего не сможем?
— А надо ли что-то менять? — вроде бы вполне резонно спросит читатель. — Сказка-то хорошая, и оттого, что на ней стоит не имя Пушкина, а имя Ершова, она ведь не стала хуже и менее любима нами и нашими детьми! Пусть себе и дальше издается в таком виде!»
В том-то и дело, что исправленная Ершовым сказка стала хуже и перестала быть собственно пушкинской. Нельзя сказать, что сказка испорчена бесповоротно, но то, что она сильно подпорчена, — несомненно. Надо бы восстановить пушкинский текст, убрать эти «изменения и дополнения», но такое восстановление означало бы признание пушкинского авторства — а с этим не соглашаются ни ершоведы, ни пушкинисты. Судя по всему, у наших кандидатов и докторов филологических наук, отстаивающих авторство Ершова, мозги устроены как-то иначе, чем у Лациса, у меня и у читателей, и это их академическое литературоведение попросту не про нас. Они могут «очью бешено сверкать» и «змеем голову свивать», «виться кру́гом» и «виснуть пластью», «мчаться скоком» и «ходить дыбом» — а нам сие недоступно. Похоже, дорогой читатель, к голосу разума нам не пробиться: эти дежурные литературоведы владеют Пушкиным, «точно своим крепостным мужиком».
А теперь представим себе ситуацию, когда какое-нибудь общеизвестно пушкинское произведение стали бы издавать в таком подпорченном варианте. Нетрудно вообразить, какой шум подняли бы пушкинисты, защищая Пушкина от подобного насилия, а наших читателей — от таких издателей. У нас бы «набережная затрещала» от их благородного негодования. Что же заставляет наших чиновных филологов с такой отчаянностью сопротивляться признанию пушкинского авторства и бороться за сохранение статус-кво?
Я вижу только одну причину: страх за свою профессиональную репутацию. Ведь если «Ершов» — пушкинская мистификация, то каков мистификатор! Нашей пушкинистике придется признать, что она таковым поэта никогда не воспринимала; более того, пушкинистам придется согласиться с тем, что Пушкин обманул и их — наравне со всеми сотнями миллионов читателей всех поколений! Это рядовому читателю, улыбнувшись вместе с нами, нетрудно принять этот пушкинский «шуточный обман» и наше пребывание «в забавной и длительной ошибке» — а каково профессионалам с учеными степенями? Не потому ли они упорно продолжают стыдливо прятать глаза и в упор «не замечать» эту пушкинскую мистификацию?
Пушкинская комиссия РАН сегодня просто обязана высказаться по этому поводу. В виду серьезности вопроса я оправдал бы любые возражения пушкинистов, даже самые вздорные или непарламентские, — но не молчание. Дальнейшее замалчивание проблемы может лечь позорным пятном на весь академический институт (ИМЛИ) и на Пушкинский Дом.
Если все приведенные здесь доказательства справедливости выдвинутой Лацисом версии не будут услышаны и не помогут сдвинуть дело с мертвой точки, остается последнее средство: открытый суд общественности. Проблему надо обсуждать на телевидении в открытом эфире, и слово пушкинистов в этом случае не может быть решающим, поскольку они оказались обмануты мистификаторами в той же степени, что и десятки поколений русских читателей сказки. Любой, даже небольшой текст Пушкина — наше национальное достояние, и в спорных случаях его принадлежность должна исследоваться тщательно и всесторонне. Здесь же речь идет об огромном произведении, о самой любимой русским народом сказке, и проблема неизбежно выходит за рамки пушкинистики.
Глава 9
«С Пушкиным на дружеской ноге»
У меня легкость необыкновенная в мыслях.
Н. Гоголь, «Ревизор» (III, 6)I
10 мая 1834 года Пушкин записывает в дневнике:
«Несколько дней тому получил я от Жуковского записочку из Царского Села. Он уведомлял меня, что какое-то письмо мое ходит по городу и что государь об нем ему говорил. Я вообразил, что дело идет о скверных стихах, исполненных отвратительного похабства и которые публика благосклонно приписала мне. Но вышло не то. Московская почта распечатала письмо, писанное мною Наталье Николаевне (от 20–22 апреля. — В. К.) и нашед в нем отчет о присяге великого князя, писанный, видно, слогом не официальным, донесла обо всем полиции. Полиция, не разобрав смысла, представила письмо государю, который сгоряча также его не понял. К счастью, письмо показано было Жуковскому, который и объяснил его. Все успокоились. Государю не угодно было, что о своем камер-юнкерстве отзывался я не с умилением и благодарностью, — но я могу быть подданным, даже рабом, — но холопом и шутом не буду и у царя небесного. Однако, какая глубокая безнравственность в привычках нашего правительства! Полиция распечатывает письма мужа к жене, и приносит их читать к царю (человеку благовоспитанному и честному), и царь не стыдится в том признаться — и давать ход интриге, достойной Видока и Булгарина! Что ни говори, мудрено быть самодержавным».
Разумеется, Пушкин знал, что его почта перлюстрируется (в письмах он с момента высылки в Михайловское всегда делал на это поправку), но доказать ничего не мог; а тут ему, можно сказать, дали в руки доказательство — и он им воспользовался в полной мере. Сквозь запись рвется сдерживаемое ироничным стилем, характерным и для всего «Дневника», бешенство Пушкина по поводу этой наглой беспардонности власти, его пассаж по поводу Николая I на редкость резок и откровенен — на что ему полное право давало обнародование абсолютно безнравственного поведения всех участников этой истории — почт-директора Булгакова, Бенкендорфа и царя, — а его скобка о царской благовоспитанности и честности выглядит прямо-таки издевательской. Он отдавал себе отчет, что после смерти каждая строчка его архива будет тщательно рассмотрена — и все же в этом случае позволил себе по отношению к царю тон, какого не позволял ни в каком другом месте «Дневника» или переписки: за ним стояла абсолютная правота.
II
Однако же позволю себе усомниться в том, что «письмо… ходило по городу»; скорее всего, Пушкин вложил в уста Жуковского эту фразу для поддержки и оправдания тона своей записи и своих дальнейших действий — а они последовали. Прежде всего мистификатор пишет письмо жене, про которое есть воспоминание Ф. М. Деларю (со слов его отца, поэта и переводчика М. Д. Деларю):
«Содержание этого письма, приблизительно, состояло в том, что Александр Сергеевич просит свою жену быть осторожною в своих письмах, так как в Москве состоит почт-директором негодяй Булгаков, который не считает грехом ни распечатывать чужие письма, ни торговать собственными дочерьми. Письмо это, как оказалось по справкам, действительно, не дошло по назначению, но и в III отделение переслано не было».
Фактически письмо было адресовано Булгакову. Не берусь утверждать, что Пушкин отбил у него охоту лезть в его переписку с Натальей Николаевной, — но не исключено, что почт-директор, увидев, что о его действиях становится общеизвестно, в дальнейшем мог и поостеречься действовать подобным образом. Булгаков получил пощечину и, как и следовало ожидать, письмо уничтожил. Тем не менее Пушкин озаботился тем, чтобы содержание письма не осталось неизвестным, показав его Деларю. Ну, а Бенкендорф и царь? Так и остались безнаказанными? Как бы не так: у этой истории было совершенно неожиданное продолжение.
Вероятно, Пушкин рассказал Гоголю, как он отомстил Булгакову, который и заикнуться не посмел об этом письме, а Гоголь, понимая, как болезненно поэт относится к перлюстрации его переписки, решил включить сам факт перлюстрации в пьесу — хотя и подал это внешне безобидно. Однако, хотя это и не самое смешное место в комедии, поэту оно безусловно должно было понравиться, поскольку Пушкин понимал, что царь и Бенкендорф, если они увидят спектакль, не смогут не увидеть и то, что они поставлены на одну доску с безнравственными уродами из гоголевской комедии.
19 апреля 1836 года на сцене Александринского театра был впервые поставлен «Ревизор», на премьере присутствовал Николай I, и уже во 2 сцене I действия между городничим и почтмейстером прозвучал такой диалог:
Городничий. …Послушайте, Иван Кузьмич, нельзя ли вам, для общей нашей пользы, всякое письмо, которое прибывает к вам в почтовую контору, входящее и исходящее, знаете, этак немножко распечатать и прочитать: не содержится ли в нем какого-нибудь донесения или просто переписки. Если же нет, то можно опять запечатать; впрочем, можно даже и так отдать письмо, распечатанное. Почтмейстер. …Я вам скажу, что это преинтересное чтение. Иное с наслажденьем прочтешь — так описываются разные пассажи… а назидательность какая… лучше, чем в «Московских ведомостях»!.. Вот недавно один поручик пишет к приятелю и описал бал в самом игривом… очень, очень хорошо: «Жизнь моя, милый друг, течет, говорит, в эмпиреях: барышень много, музыка играет, штандарт скачет…» — с большим, с большим чувством описал. Я нарочно оставил его у себя. Хотите, прочту?