Корней Чуковский - Высокое искусство
Да и вообще Ольга была краснощекая. Все помнят насмешливо презрительный отзыв Евгения:
Кругла, красна лицом она,Как эта глупая лунаНа этом глупом небосклоне
Американский переводчик романа мистер Юджин М. Кейден (Kayden) так и перевел те стихи, где говорится о наружности Ольги: rosy (румяная); ее лицо было «более алым, чем утренний свет» (rosier than morning light)[339].
В другом, более раннем американском переводе «Евгения Онегина» – мисс Доротеи Пралл Радин – лицо Ольги, в соответствии с подлинником, названо «круглым и красным» (round and red).
Так же передал эти эпитеты другой переводчик, Оливер Элтон, в своей версии «Евгения Онегина»:
Лицо у нее круглое и красное.
Поэтому с таким изумлением я встречаю в новом американском «Евгении Онегине» следующий перевод этих строк:
Она кругла (?!), у нее красивое (?!) лицо,Подобное этой глупой лунеНа этом глупом небе[340].
Почему красивое? Да потому, – поясняет переводчик (Вл. Набоков. – Ред.) в своих комментариях, – что в древней России (в XIV – XVI вв.) красный означало красивый. От тех времен осталось название Красная площадь. И в крестьянской речи и в фольклоре недаром говорится «красное солнышко», «красна девица», «красный угол» (II, 332 – 334).
Но ведь Онегин не крестьянин и не современник Ивана IV. В его лексиконе, как и в лексиконе всех современных ему культурных людей его круга, слово красный раньше всего означало цвет, а не форму: алый, малиновый, багровый, румяный. Именно так применительно к данному случаю толкует это слово авторитетный четырехтомный «Словарь языка Пушкина», изданный Академией наук СССР (том II, М., 1957, с. 395).
Не было и нет, я уверен, ни одного русского человека ни в XIX, ни в XX веке, который понял бы онегинское слово красна в том смысле, в каком понял его этот американский переводчик «Евгения Онегина».
Отстаивая свое мнение, он убеждает и себя и других, что Онегин не стал бы говорить такое обидное слово об Ольге влюбленному в Ольгу Ленскому. Между тем именно это слово лучше всего характеризует стремление озлобленного Онегина противопоставить выспренним иллюзиям молодого романтика свой «резкий охлажденный ум». Здесь дан очень рельефный пример едкой злости его «мрачных эпиграмм», о которых сообщает поэт в первых же строках, посвященных Онегину.
Все 137 лет существования романа русские люди из поколения в поколение понимали слова Онегина именно так. Красный в смысле красивый для нас архаическое, мертвое слово. Оно сохранилось в живом языке только в качестве неподвижного, застылого эпитета, издавна прикрепленного к ограниченному числу существительных: «красная горка», «красное крыльцо», «красный зверь». Вне этих и еще нескольких устойчивых формул такое словоупотребление, как явствует из романа, совершенно несвойственно Евгению Онегину: речь его лишена каких бы то ни было архаических примесей. Это простая, непринужденная речь образованного русского барича, совершенно чуждая стилизации на славянофильский манер.
Есть еще один довод, которым переводчик пытается защитить свою версию. Если бы, – говорит он, – Пушкин написал про Ольгу: «у нее красное лицо», – тогда, конечно, это значило бы, что она краснощекая. Но Пушкин написал: «красна лицом», а эта форма якобы никогда не применяется русскими по отношению к цвету лица. Между тем стоит только вспомнить такую строку из незабвенного стихотворения Ал. Блока:
Что ты ликом бела словно плат, –
чтобы и этот лингвистический довод Набокова утратил всякую видимость истины. Ведь не сказал же поэт: «у тебя белый лик», он сказал: «ликом бела», и для русского уха это выражение имеет единственный смысл: «лицо у тебя белое, бледное»[341].
Да и в психологическом плане невозможно представить себе, чтобы желчный Евгений, желая сказать злое слово о пошлой наружности Ольги, стал бы наряду с этим говорить комплименты ее красоте. Это противоречило бы замыслу Пушкина, наметившего здесь первый из тех эпизодов, которые должны были завершиться дуэлью. Стал бы Ленский обижаться на Онегина, если бы тот сказал, что Ольга красавица?
Но почему я так долго толкую о таком пустяке? Мало ли всевозможных – и притом более крупных – ошибок случается совершать переводчикам? В том-то и дело, что это совсем не пустяк. Читатель, я надеюсь, и сам убедится, если дочитает настоящую статью до конца, что это один из очень важных штрихов для характеристики той интересной книги, о которой я сейчас говорю.
* * *К сожалению, ученый переводчик упорствует в своем заблуждении и каждого, кто не согласен с его пониманием этой выходки Евгения Онегина, именует безо всяких обиняков – идиотом.
Едва только ему стало известно, что «Словарь языка Пушкина» расходится с его толкованием, он заявил, что версия этого справочника «ни с чем не сравнима по своему тупоумию» («…a version that for sheer imbecility can hardly be matched». II, 333).
Достается и либретто оперы Чайковского «Евгений Онегин», где Ольгу тоже именуют румяной, причем комментатор употребляет такие эпитеты, как «сумасшедший» (lunatic), «безмозглый» (silly) (II, 333).
Вообще, если бы я не знал других произведений Набокова, я был бы поражен резкостью его суждений, их запальчивостью. Но так как я в свое время прочитал немало его книг, здесь не было для меня никакого сюрприза.
Казалось бы, писание примечаний к старинным классическим текстам – одно из самых мирных и безмятежных занятий. Вспомним примечания Я.К. Грота к Державину. Или примечания профессора С.М. Бонди к тому же «Евгению Онегину», увлекательные, но вполне благодушные.
А эти комментарии, которые я читаю сейчас, полны боевого азарта, полемичны, непримиримо воинственны.
С особенным гневом относится автор к другим переводчикам «Евгения Онегина». Он называет их «зловредными халтурщиками» (harmfull drudges, II, 325), а их переводы «чудовищными» (preposterous), «забавными» (ridiculous), «идиотскими» (idiotic), и даже «ужасными» (horrible) (II, 112, 526; III, 187). И вообще он считает большой катастрофой (disaster) совершаемое этими переводчиками – каждым по-своему – искажение великого подлинника. Во всех вышедших до настоящего времени переводах «Евгения Онегина» на французский, английский, немецкий язык он видит циническое глумление над Пушкиным (III, 184–189). Неутомимо повторяет он снова и снова, что гениально лаконическую, непревзойденную по своей музыкальности речь одного из величайших мастеров языка переводчики всевозможными способами превращают в дешевый набор банальных затасканных фраз.
Так же беспощадно расправляется он почти со всеми комментаторами «Евгения Онегина». В 1953 году в издании Гарвардского университета (США) вышел комментарий к роману, составленный тамошним профессором Чижевским. Ни один ястреб не терзал свою жертву с такой кровожадной жестокостью, с какой Вл. Набоков терзает этого злополучного автора. О его работе он выражается так: «неряшливая компиляция» (II, 80), «компиляция, не имеющая ни малейшей цены» (I, 60). И дальше на многих страницах: «Чижевский в пяти строках делает пять ошибок» (III, 61). «Комическая наивность Чижевского» (II, 221)…
Очевидно, Чижевский плоховатый работник. Он ссылается, например, на несуществующий роман Ричардсона, причем уверяет читателя, будто в этом романе выведен такой-то герой, который на самом-то деле является героем другого романа (II, 288, 348). Автором некоей пьесы он называет такого писателя, который этой пьесы никогда не писал (II, 80). Фамилию одного автора принял за название его книги и объявил, что книга вышла без фамилии автора (III, 110). Все это едва ли похвально.
Но никто не умел бы выразить свое возмущение с такой убийственно презрительной ненавистью.
Обвинитель не прощает Чижевскому ни малейшей оплошности. Тот, например, написал фамилию Мармонтель через два л (II, 517) и вместо Casimir – Kasimir. Даже за такие безделицы его постигает кара.
С такой же беспримерной свирепостью снова и снова клеймит комментатор другого своего предшественника, профессора Н.Л. Бродского. Из страницы в страницу читаем:
«Бродский сообщает неверную дату» (III, 113).
«Бродский забывает, что Татьяна…» (III, 160)
«Забавно, что Бродский…» (III, 320).
И общий приговор: «нелепая чушь» (III, 67).
К иллюстраторам Пушкина грозный ученый относится с тем же неистовым гневом. Не стану повторять, что говорит он о связанных с Пушкиным произведениях Репина (действительно слабых) (111,42), приведу его отзыв о художнике Нотбеке, напечатавшем в 1829 году шесть неумелых гравюрок, иллюстрирующих «Евгения Онегина»: «жалкий, бездарный художник» (miserably bad artist), рисунки которого типичны для «обитателей сумасшедшего дома» (II, 177–179).