Прощай, грусть! 12 уроков счастья из французской литературы - Вив Гроскоп
Много лет спустя я узнала, что ученые давно спорят о влиянии языка на мировоззрение и самосознание людей. Вопрос «Влияет ли язык, на котором вы говорите, на вашу манеру речи?» разбирается в чудесной книге Гая Дойчера[54] «Сквозь зеркало языка. Почему на других языках мир выглядит иначе». Дойчер анализирует нашу склонность утверждать, что знакомые нам языки – и те, что мы знаем с детства, и те, что полюбились нам позже, – в некотором отношении особенные. Как правило, мы считаем, что языки обладают определенными характеристиками (немецкий – практичный, французский – романтичный и так далее). В истории, отмечает Дойчер, было немало попыток сказать, что разные языки подходят для разных целей и настроений, и особенно этим грешили хвастуны, которым хотелось подчеркнуть, сколькими языками они владеют. Испанский король Карл V заявлял, что говорит «по-испански с Богом, по-итальянски с женщинами, по-французски с мужчинами, а по-немецки со своим конем». (Мне жаль тех женщин, которые не знали ни слова по-итальянски, но вынуждены были слушать, как он трещит языком, хотя, возможно, они были и рады не понимать его высокопарных речей. Сдается мне, даже бедный конь не раз закатывал глаза…) Несомненно, есть свидетельства, что язык, на котором мы говорим, влияет на то, каким мы «видим» мир. В русском, например, есть два слова для обозначения синего цвета, но разница между ними не тождественна той, которую мы подчеркиваем, говоря light blue и dark blue («светло-синий» и «темно-синий»). Судя по всему, русские считают эти цвета разными.
Но есть ли свидетельства, что на другом языке мы и чувствуем иначе? Не считая, конечно, очевидного сентиментального доказательства – слез радости, которые катятся у меня по щекам и растапливают ненависть к себе, когда я пьянею, перебрав сансера, и мой французский вдруг становится очень гладким и особенно красивым. Во всяком случае, мне самой так кажется. Подозреваю, со стороны он звучит как беглый пьянцузский – язык, который мы все хоть раз безуспешно пытались понять. Что, если владение другим языком открывает нам дорогу к новым чувствам? Или делает знакомые чувства глубже? Разве это не ключ к истинному, волнительному счастью и полному взаимопониманию? Я ощутила это, перечитывая упомянутые на этих страницах романы.
С другой стороны, одним из досадных и непредвиденных последствий работы над этой книгой стала моя одержимость сифилисом. Мне вряд ли стоит волноваться о том, что я могу его подхватить (двадцать лет замужем я за одним и тем же мужчиной, и мы оба – британцы, совсем не склонные к приключениям). Но я чувствую любопытную симпатию ко многим французским писателям, которых любила, будучи невинным подростком, и которые, как оказалось, страдали от этой чудовищной болезни. Полагаю, в то время, когда я только знакомилась с ними, я знала, что в XIX веке многие из них больше всего на свете любили резвиться с проститутками и коллекционировать половые болезни. Однако, ослепленная прекрасными написанными ими книгами, я не слишком раздумывала о том, какой жизнью они жили и какую физическую и душевную боль им приходилось терпеть. Теперь я слишком много знаю о том, как мазать язвы ртутной мазью, но думать об этом мне не хочется. Это не приносит мне радости. Я лишь пожимаю плечами (попутно бросая: «Bof!») и говорю: «У всех свои недостатки».
В итоге главный урок этой книги связан не столько со счастьем, сколько с искренностью. Не являясь подлинной, честной, истинной версией себя, человек просто не может быть счастливым. Раньше я думала, что, если стану подлинной француженкой, это сделает меня счастливой. В какой-то момент я даже пришла на прием к французскому логопеду, чтобы узнать, сможет ли она избавить меня от английского акцента. Она печально, но ласково посмотрела на меня и сказала: «Да, я могу это сделать. Но разве ваш английский акцент не часть вашей личности?» Теперь я понимаю, что всем нам – особенно когда мы становимся старше – нужно быть той версией себя, которая кажется нам наиболее реальной и комфортной. В моем случае она немыслима без элементов французской изысканности. Но только если эти элементы не уничтожают фрагменты истинной меня, пусть даже те, что нравятся мне меньше всего.
В сборнике интервью Франсуазы Саган содержится полезное наблюдение. Она рассказывает, как справлялась с тем, чтобы «быть Франсуазой Саган». В ней хотели видеть многое из того, что сама она не считала свойственным себе, и ей казалось, что ее превращают в героя комиксов. На нее навешивали всевозможные противоречивые ярлыки: испорченная, скандальная девчонка; неблагодарная невежа, которая не понимает, как ей повезло; фальшивка, чьи книги пишут другие люди; попросту чокнутая дамочка. Ее особенно задела статья одного журналиста, в которой тот описал «набор „Сам себе Саган“»: бутылка виски, пишущая машинка, пузырек с таблетками, собрание сочинений Карла Маркса и «Астон Мартин». «Я никогда не принимала таблеток. И мало знаю о Карле Марксе», – написала она. Виски, пишущая машинка и «Астон Мартин» – да, здесь возражений не нашлось. Эти вещи действительно входили в ее арсенал.
В конце концов Саган решила, что лучше всего ей прятаться за этой маской. Надев на себя «маску легенды», она могла быть собой, смешивая миф (в котором, как Саган признавала, была доля правды) с реальностью. Она бросила попытки доказать, что не была такой, какой ее рисовала пресса («женщина, которая купается в своих миллионах, сшибает старушек на улице своим „ягуаром“ и живет лишь ради того, чтобы шокировать публику»). Что касается денег, она никогда не понимала, что раздражает людей больше: что она их заработала или что она их тратит. Под маской ей, очевидно, было лучше, ведь она могла быть такой, какой хотела, сочетая в себе и собственную личность, и образ, сформировавшийся из ожиданий окружающих.
Недавно я нашла еще одно старое видео, где Франсуаза Саган ведет машину в своей восхитительно бесстрашной манере. Она быстро едет по улицам Парижа на маленьком, но норовистом автомобиле. (Не том