Анна Разувалова - Писатели-«деревенщики»: литература и консервативная идеология 1970-х годов
Показательно, что одна из ключевых работ о «деревенской прозе» – монография американской исследовательницы К. Партэ «Русская деревенская проза: Светлое прошлое» (1992)[54] была воодушевлена стремлением разграничить в анализируемых текстах «художественное» и «идеологическое» (последнее понималось как непосредственная артикуляция художником политически ангажированных взглядов). В ситуации низвержения вчерашних кумиров советской интеллигенции автор книги пыталась отделить зерна от плевел и напомнить о недавно казавшихся несомненными заслугах «деревенщиков». Она доказывала, что «деревенщики» прежде всего художники, и гипертрофированные обвинения в политической непоследовательности, консерватизме деисторизируют и деконтекстуализируют понимание этого явления. Партэ не уходила от оценки антисемитских выпадов «деревенщиков» и их позиции по отношению к движению «Память»[55], но подчеркнуто смещала исследовательский фокус на вопросы поэтики и переосмысление «неопочвенниками» соцреалистического канона. Идеологию направления она реконструировала не как связный нарратив, а как систему метафор, ключевых концептов, которые оттеняли непоследовательность воззрений многих «деревенщиков», дрейф между разными политическими дискурсами.
Новый всплеск внимания к идеологии и историософии «деревенщиков» произошел благодаря изменению перспективы восприятия их прозы в культурной ситуации конца 1990-х, которую к тому времени отечественные гуманитарии стали дружно именовать «постмодернистской». Интерес к традиционалистскому типу художественного мышления для части читательского и исследовательского сообщества стал полубессознательной терапией культурного шока 1990-х, а «деревенская проза» в глобализирующемся мире ценностного релятивизма и текучих смыслов показалась воплощением устойчивых свойств национального менталитета. Поэтому некоторым исследователям, неравнодушным к задачам идеологического самоопределения, вставшим перед Россией на рубеже 1990 – 2000-х годов, показалось обоснованным вновь обратиться к «неопочвенничеству». Так, Алла Большакова в ряде своих работ говорила о необходимости «ментальной “реабилитации”»[56] «деревенской прозы». Идентичность современного российского социума, с ее точки зрения, должна формироваться в опоре на «доидеологические» слои сознания, и тут опыт «деревенщиков» как нельзя кстати:
Пути формирования новой идеологии XXI века прокладываются сейчас в сгущенной атмосфере идейных дебатов и баталий по самым острым вопросам современности. В такой атмосфере на первый план выдвигается задача общенационального самопознания. Рассмотрение с этих позиций триады «идеология – самосознание – менталитет» (как соответствующей структуре «государство – общество – народ – нация») позволяет выделить последний на правах первичной сферы изучения…
В России XXI века решение задачи национального самопознания <…> связано с восстановлением в правах и возвращением в общественное сознание подавленных, вытесненных, так сказать, «запрещенных» ментальных пластов[57].
Поскольку «“запрещенные” ментальные пласты» наилучшим образом сохранились именно в «деревенской прозе», структурные элементы русского менталитета («национальная душа», «национальная идентичность» и «национальный характер»), по мнению исследовательницы, нужно описывать на этом материале:
сейчас особенно непростительной роскошью оборачивается небрежение к тем «вышедшим из моды» явлениям русской культуры, которые, может быть, по-настоящему и не познаны… К таким явлениям, в первую очередь, следует отнести архетипические формы национального самосознания <…> – в частности и в особенности, историко-литературный, архетипический образ русской деревни, связанный с архаическими пластами русской старины[58].
Если отрешиться от терминологии «ментальности», «читателя», «рецептивной доминанты», то окажется, что предмет работ Большаковой не нов – это специфика национальной культурной традиции, занимавшая как отечественных исследователей (в том числе национально-консервативного толка), так и зарубежных[59]. Большакова осмысливает «русский вопрос», соединяя анализ архетипических структур и идеологическую рецепцию текстов «деревенщиков». Она полагает, что архетип может подвергнуться «идеологизации», как это случилось в соцреалистической культуре с «основным архетипом Деревни»[60]:
«Холодный», чуждый архетипической Деревне ментальный мир состоит и из соцреалистического поиска положительного героя в Матренах и Дарьях <…> а также канонизированного колхозного рая у Бабаевского <…> из антикрестьянской сталинской действительности[61].
Но если следовать этой логике, окажется, что архетип Деревни в работах Большаковой тоже «идеологизирован», вправлен в узнаваемую, но терминологически обновленную схему: архетип объявляется синонимичным подлинной русской культурной традиции, которую-де искажал, дискредитировал либо отвергал советский антитрадиционализм.
Интерес к «художественному мифологизму», стабильным смысловым структурам, архетипам, «смыслопорождающим матрицам» – словом, к механизмам, обеспечивающим воспроизводимость традиции, вообще был характерен для ряда работ, написанных о «деревенской прозе» в постсоветский период[62]. В известной мере он оправдывался влиятельностью растиражированной в 1990-е годы методики истолкования текста через мифопоэтику (тем более что «онтологическая» проза «деревенщиков», чуждавшаяся, за редким исключением, «литературности», как бы взывала именно к такому способу прочтения). В 2000-е годы дал о себе знать еще один вариант истолкования текстов «деревенщиков», возникновение которого слишком симптоматично, чтобы можно было объявить его маргинальным. Речь идет о работах в русле «онтологически ориентированного» литературоведения, которое демонстративно дистанцировалось от позитивизма и антропоцентрической научной парадигмы и вписывало себя в парадигму «метафизическую, основанную на переосмыслении пространственно-временного континуума и учете моментов сакрализации утраченных смыслов…»[63]. В осмыслении «онтологического» аспекта творчества «деревенщиков» открытия нет: рассматривать «онтологические» пласты их произведений еще в советское время предлагала Галина Белая[64], статьи, трактовавшие «онтологизм» как особый ракурс изображения мира, при котором для художника первична ориентация на «глубинные», неизменные, природные начала бытия, со временем также перестали быть редкостью. Но в 2000-е годы «онтологизм» «деревенщиков» стал связываться исследователями с православной религиозностью, а аксиоматичные для религиозного опыта утверждения превращаться в основания научных тезисов. Например, автор диссертации о В. Белове выносит на защиту следующее положение:
Православное осмысление человеческой жизни как трагедии заключается в свободном отречении человека от своей воли и подчинении воли Божьей. Утверждение высшего предназначения личности, проявление в ней образа Божьего связано со страданиями, лишениями, утратами и гибелью. Осознание человеком неизбежности жизненного трагизма – важнейшая черта идейно-эстетического воплощения категории соборности, реализуемая в ряде произведений русской классической литературы и «малой» прозе В. Белова 60 – 90-х годов ХХ века[65].
«Соборность», «нестяжательство» и иные подобные категории также рассматриваются в качестве инвариантных структур, «пред-текстов», реализуемых потом в культурно-специфичных формах в прозе Белова, Астафьева, Распутина. «Невербальная система смысловых связей», раскрывающих, по эзотеричному выражению Ирины Грациановой, «трансцендентную сущность концепта “русский мир”»[66], утверждается в роли генератора сюжетно-мотивной топики текстов, при этом иные механизмы смыслопроизводства по большей части оставляют исследовательницу равнодушной.
Чтобы дополнить характеристику направлений в исследованиях «деревенской прозы», обозначу еще несколько тенденций. Помимо анализа мифопоэтики, типологии героев и традиционалистских идеологем, современное литературоведение повернулось в сторону психоаналитических штудий. Эта новая по отношению к советскому периоду и несколько эксцентричная тенденция обозначилась в работах Александра Большева и Арсамака Мартазанова[67]. Большев в монографии об исповедально-автобиографическом начале русской литературы отвел «деревенщикам» главу под выразительным названием «Эрос и Танатос “деревенской прозы”». Ориентируясь на психобиографические опыты Александра Жолковского, он интерпретировал риторическую организацию сочинений Белова и Шукшина, учитывая действие психологического принципа переноса. Исследователь отметил проекцию вытесненных авторами эмоций на негативных персонажей и, что более важно, рассмотрел влияние такого «вытеснения» на поэтику текстов. Можно дискутировать о верифицируемости отдельных авторских умозаключений, об ограничениях, налагаемых подобной методикой, но сама попытка увидеть и описать невротическую природу реакций на распад традиционного мира, действительно, нова и заслуживает внимания. Мартазанов минимизировал употребление психоаналитических терминов, однако в логике своего исследования об идеологии и художественном мире «деревенской прозы» следовал за Большевым – он рассмотрел несовпадение декларируемых писателями идей и «сцен», невротической риторики героев и многозначности сюжетно-символического ряда. В главах его монографии о Белове и Распутине это приводит к интересным исследовательским результатам.