Живой как жизнь. О русском языке - Корней Иванович Чуковский
В писательской работе меня больше всего увлекает радость изобретения, открытия. Эту радость я впервые почувствовал, когда сочинял свои сказки, форма которых, уже не говоря о сюжетах, была в нашей литературе нова.
Точно так же я не стал бы писать свои книги «Высокое искусство» или «От двух до пяти», если бы меня не окрыляла уверенность, что у нас еще не было книг на подобные темы и что я таким образом иду по непроторенной дороге. И разве отдал бы я сорок лет своей жизни изучению Некрасова, если бы не сознание, что мне предстоит разрушить застарелые, рутинные представления о нем? Этим чувством преодоления многолетней инерции, жаждой бороться за новое понимание Некрасова продиктованы мои книги «Некрасов как художник», «Мастерство Некрасова» и другие работы, включая сюда комментарии ко многим стихотворениям поэта в двенадцатитомном собрании его сочинений. Свою до сих пор не законченную книгу о Чехове я стал писать по такой же причине: Чехов, как и Некрасов, был одним из наиболее оболганных русских писателей. И я считал своим долгом освободить его образ от той многолетней лжи, которую горе-критики нагромоздили вокруг его имени.
Ненавижу подражательность, эпигонство, рутину.
«Открытия» могли быть микроскопически мелкими, и некоторые из них, как я вижу теперь, приводили к ошибкам, но я не мог бы писать ни о Николае Успенском, ни о Слепцове, ни о Гаршине, ни об Авдотье Панаевой, ни о Валерии Брюсове, если бы меня не обуревало в ту пору желание сказать об этих авторах новое слово, отменяющее привычные представления о них.
В молодости это стремление к борьбе с установленными, тривиальными мнениями придавало иногда моим писаниям задиристый, запальчивый, крикливый характер, от которого я избавился лишь в зрелые годы, в пореволюционный период, потребовавший от писателей максимальной серьезности.
Тяга к новаторству, к преодолению косных, заплесневелых идей присуща решительно каждому, кто увлеченно работает в какой бы то ни было области знаний.
В этом-то и таится для нас праздничная радость работы, ее главное очарование, ее соблазнительность, и я от души благодарен судьбе, что мне было дано испытать эту ни с чем не сравнимую радость.
Жизнь моя подходит к концу. «И утро, и полдень, и вечер мои позади». И мне все чаще вспоминаются строки любимого моего Уолта Уитмена:
Стариковское спасибо, – пока я не умер,
За здоровье, за полуденное солнце, за этот неосязаемый воздух,
За жизнь, просто за жизнь…
За любовь, за дела и слова, за книги, за краски и формы,
Как солдат, что воротился домой по окончании войны,
Как путник, из тысяч, что озирается на пройденный путь,
На длинную процессию идущих за ним, —
Спасибо, – говорю я, – веселое спасибо! – от путника, от солдата спасибо!
Но когда я беру в руки перо, меня до сих пор не покидает иллюзия, что я все еще молод и что тем, для кого я пишу, еще очень недавно исполнилось двадцать. И что у меня с ними общий язык.
Наивная иллюзия, но без нее я не мог бы ни жить, ни писать, так как (нынче я чувствую это особенно ясно) быть с молодыми – наш радостный долг.
1964
Живой как жизнь
В нем [в русском языке] все тоны и оттенки, все переходы звуков от самых твердых до самых нежных и мягких, он беспределен и может, живой как жизнь, обогащаться ежеминутно.
Гоголь
Глава I
Старое и новое
Дивишься драгоценности нашего языка: что ни звук, то и подарок; все зернисто, крупно, как сам жемчуг, и, право, иное названье еще драгоценнее самой вещи.
Гоголь
I
Анатолий Федорович Кони, почетный академик, знаменитый юрист, был, как известно, человеком большой доброты. Он охотно прощал окружающим всякие ошибки и слабости.
Но горе было тому, кто, беседуя с ним, искажал или уродовал русский язык. Кони набрасывался на него со страстною ненавистью.
Его страсть восхищала меня. И все же в своей борьбе за чистоту языка он часто хватал через край.
Он, например, требовал, чтобы слово обязательно значило только любезно, услужливо.
Но это значение слова уже умерло. Теперь в живой речи и в литературе слово обязательно стало означать непременно. Это-то и возмущало академика Кони.
– Представьте себе,– говорил он, хватаясь за сердце,– иду я сегодня по Спасской и слышу: «Он обязательно набьет тебе морду!» Как вам это нравится? Человек сообщает другому, что кто-то любезно поколотит его!
– Но ведь слово обязательно уже не значит любезно, – пробовал я возразить, но Анатолий Федорович стоял на своем.
Между тем нынче во всем Советском Союзе не найдешь человека, для которого обязательно значило бы любезно. Нынче не всякий поймет, что разумел Аксаков, говоря об одном провинциальном враче:
«В отношении к нам он поступал обязательно».
Зато уже никому не кажется странным такое, например, двустишие Исаковского:
И куда тебе желается,
Обязательно дойдешь.
Многое объясняется тем, что Кони в ту пору был стар. Он поступал, как и большинство стариков: отстаивал те нормы русской речи, какие существовали во времена его детства и юности. Старики почти всегда воображали (и воображают сейчас), будто их дети и внуки (особенно внуки) уродуют правильную русскую речь.
Я легко могу представить себе того седоволосого старца, который в 1803 или в 1805 году гневно застучал кулаком по столу, когда его внуки стали толковать между собой о развитии ума и характера.
– Откуда вы взяли это несносное развитие ума? Нужно говорить прозябение.
Стоило, например, молодому человеку сказать в разговоре, что сейчас ему надо пойти, ну, хотя бы к сапожнику, и старики сердито кричали ему:
– Не надо, а надобно! Зачем ты коверкаешь русский язык?[4]
А когда Карамзин в «Письмах русского путешественника» выразился, что при таких-то условиях мы становимся человечнее, адмирал Шишков набросился на него с издевательствами.
«Свойственно ли нам,– писал он,– из имени человек делать уравнительную степень человечнее? Поэтому могу [ли] я говорить: моя лошадь лошадинее твоей, моя корова коровее твоей?»
Но никакими насмешками нельзя было