Лев Аннинский - Откровение и сокровение
Одна из первых статей его станет тем камешком, от которого пойдет на него лавина. И хотя лавина эта, лавина новых людей, разночинцев и радикалов, вызвана причинами, от поэзии Фета не зависящими, непосредственную атаку на себя он вызывает сам. До этого над ним – как бы зонтик: покровительство Некрасова. В 1859 году положение меняется, и меняется в связи с тем, что Фет отдаёт в «Русское слово» статью о своем любимом поэте – Тютчеве.
«Русское слово» в тот момент отнюдь не рупор молодых крайних радикалов, каким вскоре станет с победой Писарева, Минаева и Зайцева. Пока еще этот журнал в руках единомышленников Фета – Полонского и Григорьева. Статья о Тютчеве здесь вполне уместна.
Статьи посвящена Тютчеву, но глубокой оригинальной идеи о Тютчеве в ней нет. Есть масса тонких частных замечаний и есть общий взгляд на Тютчева как на поэта, свобода которого от «содержания» есть условие торжества его поэтической мысли. Смысл статьи – сама эта концепция свободной от «содержания» поэтической мысли, и развёрнута она – при всей теоретической безличности формулировок – с явным вызовом. Уже и «жанр» (статья оформлена как дружеское письмо Ап. Григорьеву) дышит пренебрежением к профанам: оставим их, что толку говорить с ними об истинной поэзии, они всё равно сведут всё к пошлостям и к «содержанию», а мы от этих кошмарных вопросов давно и навсегда отделались. Какой смысл отвечать на их упреки в «бессодержательности» стиха – разве им втолкуешь, что мысль в стихе есть только красота мысли, и никакое отдельное «содержание» стиху не поможет; кому надо отдельное «содержание» – тот пусть читает прописи. Для толпы настоящий поэт неизбежно окажется безумцем. Так тому и быть. Кто не в состоянии броситься с седьмого этажа вниз головой с непоколебимой верой в то, что он воспарит по воздуху, – тот не лирик!
Вот она, знаменитая, Толстым подмеченная, безоглядная дерзость, таящаяся в «толстом офицере»… С седьмого этажа! Напропалую! Этот прыжок дорого обойдётся Фету, и это будет главный фельетонный номер, с помощью которого вскоре сделают из него посмешище. И ведь есть кому делать! Есть новые люди! И Чернышевский, который в диссертации недавно как раз доказал, что «поэзия – воспроизведение жизни», уже работает в «Современнике». И с ним Добролюбов.
От первой заметки Добролюбова, отвергнутой Некрасовым, сохранился красноречивый зачин: «Г-н Фет, подвизаясь лет семнадцать на поприще стихописания…» Некоторое время Некрасов лавирует, но выбор неизбежен. Выбор нелёгкий – Некрасов теряет не только Фета, он навсегда расстается и с Боткиным, и с Дружининым, и с самим Тургеневым. Но он выбирает – молодых.
Удар Фету нанесен его же оружием: о его стихах высказываются с таким же косвенным пренебрежением, с каким он отмахивается от нигилистических профанов: «Современник» берет под обстрел не стихи его, а… переводы. Статья, написанная малозначительным сотрудником и подписанная неведомым псевдонимом, несет, однако, печать блестящей добролюбовской обработки. С английскими цитатами в руках, демонстрируя все буквалистское косноязычие фетовских переводов, журнал советует «нашему знаменитому лирику впредь сохранять более благоразумия и удовольствоваться прыжками не с седьмого, а с пятого или даже с четвертого этажа, и притом не вниз головою. Ибо если на странности и дикости его стихов мы еще иногда „смотрим сквозь пальцы“, – пишет журнал, – и даже уверяем друг друга, что там есть „какая-то поэзия“, то, чтобы переводить Шекспира, надо, простите, иметь ещё кое-что, кроме лирической невменяемости.»
Разрыв бесповоротен. В обновляющейся литературе Фету нет места. Поняв это, он круто меняет свою жизнь: оставляет Москву и переселяется в родимую мценскую глушь. Он покупает Степановку – двести десятин голой, безводной и безлесной земли, строит дом и начинает неистово хозяйствовать. «Чистый храм» поэзии не просто наглухо отделен от реальной жизни – реальная жизнь Фета принимает демонстративно непоэтический облик. Суетливый хозяин, коротким «кавалерийским» шажком бегающий «по работам», выставив бороду – вот (в насмешливом описании Тургенева) Фет, каким он становится на долгие годы.
Отсюда, из этих строительных канав, из громко сколачиваемых стен, из хилых кустиков (которым предназначено развиться в рощи, пруды и хоромы нового имения) посылает теперь Фет очерки – не стихи, а очерки – и в этом тоже есть свой вызов! – в реакционнейший, ненавидимый всей прогрессивной Россией журнал того времени – в «Русский вестник» Каткова. И в этих своих очерках, в этих письмах «Из деревни», он как настоящий прижимистый кулак и дикий крепостник распекает работника Семена, из-за лени которого он, Фет, потерял 11 рублей, и проклинает мужиков, чьи гуси зашли в его, Фета, пшеницу. И это печатается в момент, когда русское общество ликует по поводу долгожданного освобождения от вековых кошмаров крепостного права! Воистину прыжок вниз головой с седьмого этажа был бы менее безрассуден, чем эти «деревенские письма» Фета, и неудивительно, что возмездие за них следует с величайшей быстротой. И беспощадностью.
Повод есть: в 1863 году параллельно письмам «Из деревни» Фет переиздаёт двумя томами свои стихотворения. Критикам остается наложить одно на другое: шепот, робкое дыханье – на хозяйские окрики по адресу нерадивого Семена и трели соловья – на шиканье против нахальных крестьянских гусей.
Целый год Дмитрий Минаев и Варфоломей Зайцев делают это в «Русском слове»: они дезавуируют певца крепостного права, который ловко маскировался под певца птичек и цветочков. Они именуют его «стихосшиватель Фет», удостоверяют, что как поэт он давно кончился, удивляются, что как материальное тело он до сих пор ещё существует. Минаев вызывает Фета на публичное состязание, обязуясь за два часа написать тысячу фетовских мелодий. Мелодии эти идут потоком, и все на тот же мотив: шепот, робкое дыханье – идут в «Русском слове», в «Искре»… «Страх, невольное смущенье, в поле крик гусей и внезапное лишенье десяти рублей…», «От дворовых нет поклона, шапки набекрень, и работника Семена плутовство и лень…» (хорошо, что Мария Лазич не может прочесть всего этого). Весь 1863 год Зайцев и Минаев занимаются Фетом, а в начале 1864 года Писарев наносит завершающий удар, предлагая читателям оклеивать его стихами комнаты и заворачивать в эти стихи колбасу, чтобы была от них хоть какая-то польза.
Дело не в критиках – их атаки Фет выдержал бы. Тем более что не одному ему теперь достается – атака идет на всю «старую» литературу. Приговор Фету выносят не критики – приговор выносит читающая Россия, двухтомник Фета, вышедший в 1863 году, так и не раскупили.
Фет замолк. Всё-таки в железной душе его что-то дрогнуло тогда. В неприступной, невозмутимой, отдаленной от всего «личного» лирике проскользнуло несколько сдавленных признаний. «Жизнь пронеслась без явного следа…» Еще через несколько лет: «В душе, измученной годами…» И однажды, словно сорвавшись с запрета, – мстительные строки «вслед Некрасову, „лжепоэту, псевдопоэту“»: – «Молчи, поникни головою, как бы представ на Страшный Суд, когда случайно пред тобою любимца муз упомянут! На рынок! Там кричит желудок, там для стоокого слепца ценней грошовый твой рассудок безумной прихоти певца…»
Фета окружает молчание. Он целиком переключается на практику. В этом он преуспевает: из Степановки, горбом поднятой, переселяется в Воробьёвку, новое роскошное имение в Курской губернии. На шестом десятке он выбивается наконец в богачи и получает возможность, не заботясь о рублях, пропавших от нерадивости работников, и о пшенице, потравленной гусями, просто сидеть и писать. Он публикует публицистические статейки с подколами в адрес либералов, распустивших мужика, и уповает на твердую руку, которая навела бы в обществе порядок. Публикует и прозаические опыты. Издает переводы и комментарии. Штудирует Шопенгауэра, упрямо подводя философскую базу под ту теорию чистой красоты, которую начал исповедовать когда-то интуитивно и эмоционально. Но переводы и комментарии читаются вяло и кажутся делом академическим. Статейки воспринимаются как давно всем надоевшее консервативное толчение воды в ступе. Прозаические опыты объявляются ерундой и дребеденью, с которыми порядочному критику (цитирую Н. К. Михайловского) возиться просто скучно. «Наш маститый поэт» остается чуть ли не посмешищем. Высочайший указ, вернувший Фету потомственное дворянство и родовое имя Шеншина, воспринят иронически даже друзьями.
Друзей катастрофически мало. Владимир Соловьев и Николай Страхов, явившиеся с литературным общением в эти поздние годы, не могут заменить утерянных союзников молодости. Полонский – такой же старец, сам обломок крушения. Один сильный человек все эти годы духовно поддерживает Фета – Лев Толстой, но в конце концов и Толстой, устремленный к своим новым целям, начинает отходить и жалуется, что ему надоела фетова «болтовня» (а тот все не может выговориться); переписка, длившаяся несколько десятилетий, постепенно иссякает, и на седьмом десятке Фет с окончательной и непреложной ясностью обнаруживает вокруг себя то, что смутно грозило ему всю жизнь, – полное, зияющее, беспросветное духовное одиночество.