Арам Асоян - Данте в русской культуре
Мир «Божественной комедии» имеет еще одну немаловажную особенность. На пути своих странствий Данте сообщает встречным земные вести, берется передать приветы их живым друзьям. Так время как бы обретает способность к движению вспять. В третьем круге ада тень Чакко, словно учтя эту возможность, молвит поэту:
Но я прошу: вернувшись в милый свет,Напомни людям, что я жил меж ними.
Ад, VI, 88–89Возвращение Данте из запредельного мира свидетельствует о том, что время может изменить обычное направление. Тема возврата времени, течения времени навстречу себе неоднократно встречается и в стихах Вяч. Иванова:
Бессмертие ль? О том ни слова,Но чувствует его тоска,Что реет к родникам былогоВремен возвратная река[585].…И вспять рекой, вскипающей со дна,К своим верховьям хлынут времена[586].
Вместе с тем дантовская ситуация «антивремени» складывается в пределах традиционной для христианства картины посюстороннего и потустороннего, в общем единого мира[587], в то время как у Иванова мысль о возвратном времени и неожиданнее и сложнее. «Антивремя» интерпретируется как внутреннее время души, углубляющейся в себя и постольку выходящей из «внешнего» времени истории[588]. Говоря о повороте художника-символиста к новому мировосприятию, Вяч. Иванов заявлял: не темы фольклора представляются нам ценными, но возврат души и ее новое, пусть еще робкое и случайное прикосновение к «темным корням бытия»[589]. В его понимании это событие, совершающееся в глубинах мистического сознания, личное по осуществлению и сверхличное по содержанию, должно утвердить художника в проявлении истинного бытия в бытии относительном и изощрить интуитивное познавание, т. е. то внутреннее зрение, которое Данте, вспоминал Иванов, именовал «духами глаз» – spiriti del viso[590]. В свой второй сборник стихов «Прозрачность», в самом названии которого заключена аллюзия на способность умозрения пройти сквозь текучее и увидеть пребывающее, поэт включил стихотворение «Gli spiriti del viso»:
Хоть преломлен в их зрящих чашах свет,Но чист кристалл эфироносных граней.Они глядят: молчанье – их завет.Но в глубяхдали грезят даль пространней.Они – как горный вкруг души туман.В их снах правдив явления обман.И мне вестят их арфы у порога,Что радостен в росах и солнце луг;Что звездный свод – созвучье всех разлук;Что мир – обличье страждущего Бога[591].
В художественной практике и теоретических выступлениях Иванова мысль о внутреннем зрении была одной из самых сущностных для програмы нового искусства, пафос которого заключался в «откровении того, что художник видит как реальность в кристалле низшей реальности»[592]. Таким образом, концепция внутреннего зрения сочеталась у провозвестника современной ознаменовательной поэзии, принимавшего мир как «обличье страждущего Бога», с принципом «верности вещам»:
Вы, чьи резец, палитра, лира,Согласных муз одна семья,Вы нас уводите из мираВ соседство инобытия.И чем зеркальней отражаетКристалл искусства лик земной,Тем явственней нас поражаетВ нем жизнь иная, свет иной…[593]
Это убеждение сопрягалось со средневековым понятием о внешней оболочке и внутренней истине[594], приближаясь к дантовскому пониманию многосмысленности искусства. Рассуждая о буквальном смысле, без которого «было бы невозможно и неразумно добиваться иных смыслов», Данте утверждал, что «в каждой вещи, имеющей внутреннее и внешнее, нельзя проникнуть до внутреннего, если предварительно не коснуться внешнего»[595].
Отмечая эту перекличку столь разных поэтов, надо ли говорить, что, несмотря на единомыслие Иванова с автором «Комедии» относительно прозрения «в сверхреальное действие, скрытое под зыбью внешних событий»[596], их художественная речь была различна по своим стилистическим и не только стилистическим особенностям. Принцип «верности вещам» не всегда спасал русского поэта от чрезмерно рациональной образности и «туманов расплывчатой мистики» (С. Аверинцев). Данте же, как никто, обладал способностью изображать неизображаемое, совлекая с идеальных сущностей покров телесности и вновь восстанавливая его своими изумительными гомеровскими сравнениями, уводящими от потусторонней к земной реальности[597].
Восторг второго зрения, о котором настойчиво говорил и писал Вяч. Иванов, приводил к пониманию поэзии как символики «истинных реальностей». При этом вставала задача раскрыть природу слова как символа, где энергия словесного выражения ощущается как тайнопись неизреченного и служит, таким образом, общепонятным начертанием внешнего и иератической записью (или иероглифом) внутреннего опыта[598]. Теоретическую попытку решения этой задачи поэт предпринял в статье «Мысли о символизме»; предметом анализа, конечно же, не случайно стал заключительный стих «Божественной комедии»: «Любовь, что движет Солнце и другие звезды». Если, утверждал автор статьи, мой слушатель только зеркало, только отзвук, только приемлющий, если луч моего слова не обручает моего молчания с его молчанием радугой тайного завета – тогда я не символический поэт[599]. По его мнению, символист должен заставить душу слушателя петь другим, нежели сам поэт, голосом, должен уметь исторгнуть из ее сокровенной глубины музыку, в которой звучащие извне мелодии вещего слова сливаются в одно восполнительное внутреннее слово.
Рассмотрим, писал Иванов, музыкальный строй дантовского стиха. В нем три ритмические волны, выдвинутые цезурами и выдвигающие слова Amor, Sole, Stelle, – ибо на них падает ictus. Светлые образы Любви, Солнца и звезд кажутся ослепительными вследствие этого словорасположения. Они разделены низинами ритма. В промежутках между сияющими очертаниями идей зияет ночь. Музыка стиха воплощается в зрительное явление. Так напечатлевается в душе необъятно и властно всезвездный небосвод. Созерцание звучащего свода влечет откровение: Любовь движет Солнце и другие звезды; «движет» – слово как таковое, оно слово как Лоgos[600]. Так увенчивается Данте тройным венцом певучей власти (звука, образа и слова как такового).
Но, продолжал Иванов, это еще не все, чего поэт достигает. Потрясенная душа обретает в себе восполнительное внутреннее слово. В ней самой открывается Вселенная. Что видит она над собой вверху, то разверзается в ней внизу: Солнце и звезды, и созвучный гул сфер, движимых мощью собственного Движителя. Это состояние души Иванов запечатлел в одном из стихотворений «Кормчих звезд», эпиграфом и поводом для которого как раз и послужил заключительный стих «Комедии» L'Amor che muove il Sole l'altère Stelle: (Dante, Parad.,XXII)
Над бездной ночи Дух, горя,Миры водил Любви кормилом;Мой дух, ширяясь и паря,Летел во сретенье светилам.
И бездне – бездной отвечал;И твердь держал безбрежным лоном;И разгорался, и звучалС огнеоружным легионом.
Любовь, как атом огневой,Его в пожар миров метнула;В нем на себя Она взглянула –И в Ней узнал он пламень свой[601].
Так, задолго до доклада и статьи «Мысли о символизме» поэт «записал» «восполнительное внутреннее слово», видимо, хорошо памятуя замечание Данте, что высшее небо (Эмпирей) охвачено пламенем или огнем, но не материальным, а духовным, каким является Любовь, что движет Солнце и другие звезды[602]. В статье же, продолжая осмыслять реакцию на дантовский стих, он убеждал, что душа в лад с космосом поет собственную мелодию любви, как в Данте пела мелодия Беатриче, когда та вещала свои космические слова. Вот почему завершительный стих «Комедии» не только художественно совершенный, но и стих истинно символический. Кроме того, писал Иванов, он представляет собой синтетическое суждение[603], в котором к подлежащему-символу (Любовь) найден мифотворческой интуицией поэта действенный глагол (движет солнце и звезды). Итак, перед нами, утверждал он, мифотворческое увенчание символизма, ибо миф и есть синтетическое суждение, где сказуемое-глагол присоединяется к подлежащему-символу[604]. «Священный глагол ιερός λόγος, – писал Иванов, – обращается в слово как μϋθος»[605].
Отмечая, что в заключительном стихе Дантова «Рая»[606] все образы слагаются в миф и мудрости учит музыка, он снова повторял, что символизм связан с целостностью личности как самого художника, так и переживающего художественное внушение. Его идеи о мифотворчестве были призваны будить в людях мистическую жизнь, «легкими прикосновениями облегчить в других прорастание цветов внутреннего опыта»[607] и тем самым подготовить эпоху «святого, соборного» искусства, где слово-символ станет магическим внушением, приобщающим слушателя к мистериям поэзии“[608].