Ирина Роднянская - Движение литературы. Том II
В самом деле, стихи эти понемногу копятся целый век – не книжка за книжкой, а первая книжка за долгие годы, – именно такова книжка таллинского поэта Светлана Семененко «В понедельник вечером» (1979).
Но этого мало. Поэт-переводчик не поэт, которого «долго не печатали», и не поэт, пишущий параллельно с другим профессиональным занятием: он непрерывно и щедро тратит поэтическую энергию, непрерывно и щедро общается с публикой, но в другом русле, нежели писание собственных стихов. «На себя» остаются силы только для наиболее личного, наиболее настоятельного, так сказать, необходимая роскошь, мучительное хобби, «высокая болезнь», да и высокая ли? Здесь оправдания, сомнения:
… безумец, что творю, глаза смежая,в небытие день божий провожая?Во тьме слепую бабочку ловлю.
И вот, когда наступает час для авторского сборника, выясняется, что заветные стихи-«отдушины», перебравшиеся на бумагу под одним и тем же высоким напряжением, в одних и тех же «урывочных» обстоятельствах, слишком близки друг другу и не являют того демонстративного разнообразия, какое предписано современной поэтической книжке, современной публичной авторской заявке. Здесь бы как раз избежать соблазна – составления книги, «как у всех»: кропотливо циклизованной, претендующей на глубокомысленную многосторонность лирического сюжета. Здесь дать бы в плотно сжатой горсти все то, пусть немногое, что, не спросясь, вырывалось из разломов и разрывов рабочей повседневности. Но соблазн слишком велик, психологически неодолим…
Мне кажется, самое слабое в стихах Светлана Семененко – известного переводчика эстонской поэзии и, как теперь стало ясно, тонкого русского лирика – это их внутрикнижная расстановка и литературная упаковка, это необязательность «прослоек» между удавшимися, вершинными вещами.
Публичное лицо каждого поэта, хочет он того или не хочет, слагается не только из его признаний, но и четких заявлений, не только из напевов, но и деклараций, не только из лепета, но и силлогизмов, не только из чистой поэзии мгновений, но и прочувствованной риторики. А если эта необходимая энергия социального и культурного общения затрачивается на переводческую работу, то пустующие вакансии в составляемом «по всем правилам» стихотворном сборнике приходится заполнять вещами книжными, непроизвольно имитирующими широкий разброс интересов. Таковы, по-моему, у Семененко стихи на темы мировой культуры. Этот род поэтической тематики находится в зените моды, и столько уж легендарных и громких имен перебрано – не всуе ли? Лишь немногим поэтам эти собеседования с тенями удаются, как, думается, Александру Кушнеру, быть может, еще Новелле Матвеевой, а из «старейшин» – покойному Леониду Мартынову; многие прочие часто врываются в «элизиум» понапрасну. У Светлана Семененко одни стихи этой разновидности получше (в «Последней песне Офелии» чудится какая-то заманчивая глубь), другие, как «Манон», мне кажется, похуже, но все они отдают искусственностью. И возникает невольный вопрос: так ли уж неизбежен, внутренне обусловлен самый выбор героев? А ежели б Семененко сочинил стихи не о Манон, Петрове-Водкине, Тео Ван Гоге – брате художника, не о Франческе, возлюбленной Паоло, Офелии и Пенелопе, а, скажем, о принцессе Клевской, Филонове или о М. П. Чеховой – сестре писателя, об Изольде, возлюбленной Тристана, Дездемоне и Дидоне, – многое ли изменилось бы тогда в его книжке?
Разбивку стихотворений на три раздела-цикла с невнятно тонкими эпиграфами из собственных стихов (ощутимы ли вообще для читателя границы, содержательные контуры этих разделов?), обращение к таким изысканным (если исходить из русской стиховой традиции) формам, как верлибры без знаков препинания или опрокинутый сонет, непропорционально большую долю стихов о стихах – все это я тоже готова отнести на счет вышеупомянутой литературной упаковки, отдаляющей непосредственную читательскую встречу с главным и лучшим.
Впрочем, у стихов, слагавшихся «не на виду», есть еще одна уязвимая особенность. Уединенное излияние (что, в частности, очевидно из юношеской лирики Лермонтова), чем искреннее оно, тем неразборчивее к использованию чужих образов и интонаций; ему важно одно – скорее вырваться наружу из груди стихотворца, а какими, чьими средствами, неважно. У талантливых людей подражательность – часто обратная сторона неконтролируемой искренности; но суд публики, когда приходит его час, вряд ли с этим считается. Больше всего в стихах Семененко «пастернаковщины». Иногда это варианты всем памятных метафор: «… наши блестящие речи / до того матерьяльны, что кажется, только подставь / говорящему пригоршни…»; «Но, как старую знакомую, / вытверженную когда-то…». Иногда – пастернаковский ритм, синтаксис: «Я боль зубовную, тебя, / покуда поезд провожу, / пока вполслуха, про себя, / хоть начерно перетвержу». (Так и хочется продолжить: «Задекламирует чердак…»)
Есть и мандельштамовское, есть и цветаевское:
А про них про двоих не скажу никому.И потом никому – ни в пути, ни в дому.
А из современных поэтов различимо слышен А. Кушнер, например, в стихотворении «Поэзия» (даже рифма на словечке «что ли» – кушнеровская). И еще – Мартынов эпохи аллегорий «Эрцинского леса» и «Реки Тишины». Но написанные в этом ключе вещи Семененко «В понедельник вечером» и «Перед зимой» так весомы, что здесь уже следует говорить не о подражательности, а о созвучности и вообще оставить тон сомнений и укоризны.
Однако прежде, чем расстаться с этим тоном окончательно, скажу еще об одном уроне вследствие уединенности – из-за жизни стихов вне «читательского общества». Многие вещи оказываются «узелками на память» – узелок-то завязан, но что требуется вспомнить и постичь при взгляде на него, ведомо одному лишь завязывавшему. К примеру, молодой Блок шифровал стихотворной тайнописью свои встречи и размолвки с невестой; это была не форма символики, а форма скрытности: вместо несказа́нного – утаиваемое. По другим мотивам и в других масштабах то же делал Хлебников, пренебрегая такой малостью, как читатель, и не заботясь, чтобы ключ от лирического сюжета попал к нему в руки. (Ученым филологом было объявлено, что хлебниковское стихотворение «Меня проносят на слоновых носилках…» совершенно прозрачно, если сверить его с древним изображением одного из эпизодов индийского мифологического эпоса. Но в том-то ведь и дело, что картинка-отгадка к стихотворению, естественно, не приложена! В том-то и дело, что это новый – чреватый разрывом – вид связи с читателем: не через текст, а через неведомый, не поддающийся розыску контекст!). Именно о такого рода своих стихах-шифрах сам Семененко справедливо замечает:
… какие там стихи!Одни фрагменты. Тоже, впрочем, жанр.
Действительно, немало у него этих фрагментов, разорванность которых состоит именно в том, что смысл обретается где-то за пределами вещи, в области необнародованных поэтом впечатлений:
Видение
… и вот ужене та, не та, уже не та —а ты сестра твоя простая.Иль старшая?.. Не просто так —а проступают сквозь тебято та, то эта, обе вместе,уж три сестры на прежнем местедруг дружке место уступают.Я процитировала до середины, могла бы и до конца – все равно: «фрагмент», обрывок неведомой ситуации.
… И вот, отсеяв, отвеяв все, что представлялось помехой, я остаюсь наконец с отборным зерном в горсти. Вот эти лучшие, как в старину говорили, пьесы: «Над неоконченным циклом», «Остров», «Снегири», «Я раб, я должник твой, кленовый листочек…», «Вечерний сонет», «Дорожная», «Во тьме кромешной бабочку ловлю…», «В понедельник вечером», «Перед зимой», «Декабрь гибнущий» (перечисляю для тех, у кого оказалась в руках книжка Семененко). Этого достаточно, чтобы увидеть лицо поэта и проникнуться благодарностью, сочувствием и, быть может, горестью, им внушенной.
Стихи, слагавшиеся будничными вечерами («В понедельник вечером» – не зря так зовется вся книжка). Мелькает в дверном проеме, пересекает комнату наискосок женская тень – жена? подруга? – доносятся обрывки не предназначенного для чужих ушей и потому невнятного разговора, и снова на первом плане четкий силуэт склоненного над листками стихотворца:
… выну тетрадь.Наряжусь, как на свадьбу,и стану писать.
Эти часы, проведенные наедине со своим внутренним «я», вслушивающимся и творящим, для него редкий праздник, и потому мне следует сделать поправку к прежнему замечанию относительно чрезмерного объема стихов о стихах. У Семененко все же это тема жизненно-драматическая, тема выхода к творческой свободе и подлинности, которых повседневное житье отчего-то недодает. Общение со старой тетрадкой, старой строчкой для него не работа, даже – возьмем слово повыше – не творчество, а событие:
Лучше я вернусь к лежащейв немоте и слепотеслабой строчке завалящейна оставленном листе.
Любовь, истома досужего часа и такой, казалось бы, дисциплинирующий экзерсис, как сочинение сонета, сладко сосуществуют для него в одном и том же времени, чудом изъятом из спешки и заботы («Вечерний сонет»). И не в стихах суть дела, не в служении искусству и его результатам («Уснувший свет будить? Не стоит, нет…»; «Да, грезились стихи. Ну что ж, пускай. Пускай умрут во мне»), а в возможности почувствовать себя в другом измерении бытия.