Ольга Поволоцкая - Щит Персея. Личная тайна как предмет литературы
– Бедная женщина. Впрочем, у меня есть надежда, что она забыла меня!
– Но вы можете выздороветь… – робко сказал Иван.
– Я неизлечим, – спокойно ответил гость, – когда Стравинский говорит, что вернет меня к жизни, я ему не верю. Он гуманен и просто хочет утешить меня. Не отрицаю, впрочем, что мне теперь гораздо лучше (ММ-2. С. 642–643).
Обратим внимание на формулировку-диагноз: «я неизлечим», за этими словами глубокая убежденность в своей абсолютной несовместимости с жизнью за стенами клиники, в невозможности для себя разделить жизнь своих современников и соотечественников, принять их мировоззрение и их способ существования.
Выразим уверенность, что на провокационное тестирование доктора Стравинского, пообещавшего Ивану: «Я вас немедленно же выпишу отсюда, если вы мне скажете, что вы нормальны. Не докажете, а только скажете. Итак, вы нормальны?» (ММ-2. С. 603) – мастер отреагировал иначе, чем Иван: он не признал себя нормальным и здоровым человеком, так же как он отказался называть себя «писателем» в стране, где директивой Сталина все писатели вдруг стали «советскими писателями». Слово «писатель», по воле диктатора, совершенно изменило свое основное значение, утратив смысл творчества свободного человека.
Примечание: Это предложение главного врача психиатрической клиники профессора Стравинского, обращенное к беззащитному пациенту, – признать себя нормальным, – чрезвычайно напоминает ловушку, выстроенную Сталиным для всех писателей. Об этой ловушке пишет Мариэтта Чудакова: «Сталин открыл то, до чего никто не додумался, – для того, чтобы все стали советскими, достаточно их таковыми объявить»[40]. Всем писателям вдруг одномоментно было предложено добровольно признать себя «советскими писателями», вступить в «Союз советских писателей», получить членский билет этого «Союза», причем идентифицировать себя как «несоветского» или «не совсем советского» означало немедленное опознание в писателе его «антисоветской» сути, то есть «врага». Добровольное признание себя «нормальным» означало в случае Ивана отказ от самостоятельного действия и готовность изложить в письменном виде свои подозрения, сомнения, обвинения. Адресатом его писательского «сочинительства» является уже не публика, а читатели из «известного учреждения». Естественно мастер признать себя «нормальным» не мог, ибо это признание автоматически означало «сотрудничество» с «органами».
Поскольку жить свободным писательским трудом в советской стране было невозможно, то, собственно говоря, действительность предоставила мастеру небогатый выбор: нищету, тюрьму или дом скорби. И он сделал все возможное, чтобы его судьба не коснулась его возлюбленной, чтобы его участь не сделала ее «несчастной». Добровольное обращение за помощью к психиатру – за этим решением угадывается сильная аналитическая мысль человека, вычислившего единственно возможное положение, надежно укрывающее его от гибельного контакта с государством. Здесь возможно также предположение о том, что у мастера есть воля к осуществлению своего проекта по спасению собственной жизни, даже не жизни, а только головы. Если он понял, а он, конечно, пройдя арест и допросы, понял, почему его роман абсолютно невозможно опубликовать в то время и при той власти, то он должен был понять, что единственным надежным материальным носителем и хранителем текстов, подобных роману о Понтии Пилате, является чудный тайник – голова автора. Это знала современница Булгакова А. А. Ахматова, сохранившая в таком тайнике «Реквием», знал это и лагерник А. И. Солженицын и рассказал о своей «творческой лаборатории» на зоне в своей книге «Бодался теленок с дубом». Таким образом, медицинское заключение о психическом заболевании мастера – это добытая им своеобразная «охранная грамота» для его головы и ее содержимого.
Итак, по-видимому, обе версии о безумии мастера (безумии как болезни и безумии как проекте спасения собственной головы) имеют право на существование.
Идея поместить себя в психиатрическую лечебницу, чтобы уберечься от преследования политической полиции, буквально подсказана мастеру его собственным романом о Понтии Пилате.
«…в светлой теперь и легкой голове прокуратора сложилась формула. Она была такова: игемон разобрал дело бродячего философа Иешуа, по кличке Га-Ноцри, и состава преступления в нем не нашел. Бродячий философ оказался душевнобольным. Вследствие этого смертный приговор Га-Ноцри. прокуратор не утверждает. Но ввиду того, что безумные утопические речи Га-Ноцри могут быть причиною волнений в Ершалаиме, прокуратор удаляет Иешуа из Ершалаима и подвергает его заключению в Кесарии Стратоновой на Средиземном море, то есть именно там, где резиденция прокуратора» (ММ-2. С. 561).
Оставалось только осуществить этот план, что, как нам кажется, мастер и сделал, добравшись морозной ночью до своей спасительной «Кесарии Стратоновой».
В отличие от множества пациентов – обитателей сумасшедших домов, стремящихся оттуда на волю, – мастер адекватно осознает свое реальное положение: «…я не могу удрать отсюда не потому, что высоко, а потому, что мне удирать некуда» (ММ-2. С. 632), что подтверждает его абсолютную вменяемость. Парадокс в том, что сидеть в «больничных кальсонах» на больничной кровати в «доме скорби» – это самое разумное и здравое решение для человека, которому «особенно ненавистен людской крик, будь то крик страдания, ярости или иной какой-нибудь крик». За этой ненавистью «к шуму, возне, насилию» (ММ-2. С, 632), крику страдания или ярости стоит опыт встречи с государственным террором. Вообще, в этой формуле предельно лаконично выражена суть взаимодействия человека со сталинским государством на клеточном уровне. Это буквально программа музыкального опуса для двух голосов, один из которых ведет тему ярости насилия, а другой – нестерпимого страдания и боли, и в этом двухголосии – точнейший музыкальный портрет эпохи.
Сначала мастер сочинил сцену допроса Иешуа, а затем он сам оказался в положении своего героя, т. е. лицом к лицу встретился с советской «пилатчиной», лично познакомился с отечественными «крысобоями». Открытым остается вопрос, возможно ли, получив такой опыт, сохранить веру в то, что «злых людей нет на свете», что «настанет время, когда не будет власти ни кесарей, ни какой-либо иной власти. Что человек перейдет в царство истины и справедливости, где вообще не будет надобна никакая власть» (ММ-2. С. 562). Итогом знакомства мастера с логикой жизни в советской стране является его добровольное заточение себя в «доме скорби», признание себя сумасшедшим.
Автор романа о Понтии Пилате – сумасшедший – такова наличная реальность, и этот факт неопровержимо доказывает, с точки зрения мастера, что сатана существует и под его властью находится весь мир.
«Да кто же он, наконец, такой?» – возбужденно требует Иван ответа у мастера и получает ответ:
– Вчера на Патриарших прудах вы встретились с сатаной…
– Не может этого быть! Его не существует.
– Помилуйте! Уж кому-кому, но не вам это говорить. Сидите, как сами понимаете, в психиатрической лечебнице, а все толкуете о том, что его нет. Право, это странно!
……………………………………………………………………………
– Так он, стало быть, действительно мог быть у Понтия Пилата? Ведь он уже тогда родился? А меня сумасшедшим называют! – прибавил Иван, в возмущении указывая на дверь.
Горькая складка обозначилась у губ гостя.
– Будем глядеть правде в глаза, – и гость повернул свое лицо в сторону бегущего сквозь облако ночного светила. (Выделено нами – О. П.) – И вы, и я – сумасшедшие, что отпираться!. Но то, что вы рассказываете, бесспорно, было в действительности. (ММ-2. С. 635)
Нельзя не отметить, какой хитроумный способ изобрел Булгаков, чтобы маркировать как весьма сомнительное именно то высказывание героя, которое сам мастер обозначает вводным выражением «будем глядеть правде в глаза», то есть как истинное. С образом «лунного света» автор романа работает, как театральный режиссер со осветительными приборами, освещая сцену так, чтобы подать зрителю смысловой сигнал к пониманию модальности происходящего.
Итак, мастер утверждает: «И вы, и я – сумасшедшие». Это формула как объединительная, так и разделяющая героев. Идею полного объединения дало бы местоимение «мы». Но мастер не мыслит себя через эпохальное коллективное «мы», к тому же он знает, что сумасшествие Ивана излечимо, и предлагает ему программу «выздоровления» и выживания. Что объединяет Ивана и мастера? Мастер добровольно отказался от идентификации «писатель», и, по его совету, Иван отказался считать себя и называть себя «поэтом». Это для него прошло вполне безболезненно, во-первых, потому, что он вдруг осознал себя советским поэтом, то есть плохим поэтом, а во-вторых, потому, что судьба настоящего поэта – это гибельный путь.