Леонид Карасев - Флейта Гамлета: Очерк онтологической поэтики
Плеск капель на лужах, запах прелой травы или гремящий над головой гром производят на нас несомненное впечатление; впечатление, которое мы можем запомнить и осмыслить. Однако не менее значимы те события, которые происходят внутри нашего тела. Как правило, мы их не замечаем, из чего не следует, что они остаются незамеченными для нашего мозга – для органа, где реально встречаются друг с другом тело и сознание, мир внешний и внутренний.
Фантазируя по поводу «тела без органов», Делез имел в виду свой вариант «идеальной» телесности[19]. Однако сам термин весьма удачен и вполне применим в нашем случае, другое дело, что в отличие от Делеза и Арто, я понимаю под «телом без органов» существо, в котором внешние (и прежде всего, связанные с головой органы чувственности) ушли внутрь округлого «корпуса» и в нем преобразовались: текст как тело, повсюду равное себе, шарообразное и – живое. Текст как тело с органами, ушедшими внутрь и потому переставшими быть таковыми в привычном смысле слова (теперь это органы, сделавшиеся жизненными силами, это проекции органов, поддерживающие общую конфигурацию тела как живой целостности). Одно здесь определяет другое: идея живого, перенесенная на текст, невольно закругляет, замыкает его на себя (живое в идеале вообще стремится к шарообразной форме; не случайно Толстой сравнивал жизни людей с растущими шарами). И наоборот – текст, если он «совершенен», органичен, также становится похож на что-то живое, и, соответственно, круглое. Он не измеряется мерами «начала» и «конца», он не линеен, во всяком случае, не только линеен. И хотя графически текст (страница за страницей) представляет собой вертикаль, сопоставимую с вертикалью человеческого тела (от «изголовья» к «концу»), в символическом плане он организован, как замкнутая на себя целостность. Иначе говоря, текст существует за счет стягивания вокруг себя, вокруг своего «ядра» смысловой ткани, которая наиболее оптимальным образом может распределяться именно шарообразно, шаро-поверхностно. Собственно, то же самое можно сказать и о теле. В этом смысле аналогия между кожей, обтягивающей тело с расположенными в его глубине внутренними органами, и «тканью» текста, скрывающей в своей глубине не фиксируемые языком, но тем не менее наличествующие проекции авторской телесности, вполне возможна. Смысловой резерв слова «текст», включающий в себя тему ткани или одежды, оказывается здесь весьма кстати; и то же самое можно сказать о выражениях типа «ткань повествования» или «словесные одежды»: слова обтягивают сюжет подобно коже; текст, сюжет, как завернутый в слова живой шар. В этом отношении те линии и конфигурации на его поверхности, которые мы воспринимаем как «описываемые события», в определенной степени (в какой?) являются проекцией внутренней нечитаемой конструкции, обязанной своим происхождением в том числе и авторской телесной интервенции.
Текст (я говорю об «идеальном» его варианте, о том, что Мелани Кляйн назвала бы «хорошим объектом») – живой и полнокровный шар: в этом смысле разделение на «поверхность» и «глубину» или «внутренность», к которому мы сейчас прибегаем, спровоцировано самим способом нашего восприятия и описания действительности. На деле же здесь нет ничего «внешнего» и «внутреннего», ибо все, что есть внутри, выходит наружу. Самоощущение текста как цельного, целостного тела (если бы оно могло быть помыслено в качестве такового) сопоставимо с тем образом «феноменального тела», который сконструировал М. Мерло-Понти[20]. Когда человека кусает комар, он тянется рукой к укушенному месту, исходя из собственной пространственно-динамической интуиции, то есть действуя «феноменальной» рукой. Его движение нерационально, нерасчетливо, но вместе с тем абсолютно точно, поскольку и укушенное место, и рука, и разделяющая их дистанция есть нечто целое. Похожим образом любая «точка» текста ощущает себя в состоянии живой соположенности с другими, здесь все связано и соединено так, что нарушение в одном месте мгновенно отзывается сразу во всем целом. Пытаясь найти аналогии между человеческим телом и «телом» текстуальным, сюжетным, я говорил о замкнутой на себя, витальной самодостаточности тела, собственно, «корпуса»: его округлая форма, втягивает в себя округлую голову, располагающую органами, которых нет у «тела». В этом смысле шарообразная форма текста оказывается повторением и порождением округлости и головы, и тела. Напомню, что в данном случае речь идет о реальной округлости, которая вместе с тем предполагает шарообразность феноменологическую: одно здесь сливается с другим (например, мы ощущаем окружающее нас пространство как шарообразное, особенно это характерно для механизма зрения, дающего нам каждый раз округлые картинки мира: человек как шар, находящийся в центре шара пространства). Иначе говоря, текст имеет форму не столько действительного, сколько «психического» тела человека, и в этом смысле он повторяет его достаточно точно (одной из весьма приблизительных иллюстраций к тому, о чем я говорю, может служит известный рисунок Леонардо, где фигура человека вписана в круг: хотя здесь есть и руки и ноги, тем не менее важна сама интенция, возможность и потребность осмыслить и изобразить человека именно таким образом).
Тяга к замыканию сюжета на самое себя оказывается еще одним подтверждением мысли о шарообразности текста. Варианты подобного замыкания могут быть различны. Например, в этой роли может выступить так называемый «счастливый конец», которого обычно требуют от книги или живого рассказа дети и простодушные люди. «Счастливый конец» во многом упраздняет понятие финала как такового, создавая позицию, в которой читатель может безболезненно вернутся к любому эпизоду предшествующего изложения, то есть двигаться назад не линейно, не прямо, а распространяясь сразу по всей поверхности прочитанного. Трагический финал (я опять-таки говорю о позиции «простодушного» читателя») не поощряет к возврату, поскольку теперь мы знаем, к чему шло дело и чем все кончилось. В пользу мысли о замкнутости-шарообразности текста говорит и широко распространенный эффект переклички финала с началом сюжета или его названием. Он может проявляться и в финальном «возвращении» рассказчика («Вот такую историю я рассказал …»), и в словесной или символической игре, в финальном повторе тех ключевых слов, которые были упомянуты в начале повествования или в его названии.
Само собой, размышляя о тексте-шаре, я имею в виду его идеальный, гипотетический образец. Что касается реальных форм «Гамлета», «Фауста» или «Преступления и наказания», то они, как я пытался показать, представляют собой различные «случаи» или варианты проекций человеческой телесности; проекций, в которых сказывается преобладание, господство того или иного элемента телесного состава. Условно говоря, это можно представить как «впадины» или «вспучивания» на шарообразной поверхности текста. Общий принцип уловления того, что я назвал «модусом перехода» телесности авторской в текстовую, сюжетную, будет, таким образом, состоять в соотнесении наиболее рельефных (эмблематических) элементов текста с предполагаемой «схемой» или «образом» человеческого тела. Речь идет о теле в уже обозначенном мной смысле, то есть о теле как о существе, вобравшем в себя «внешнюю» чувственность и превратившемся в цельное чувствующее тело (шарообразное тело сохраняет свою естественную внутреннюю организацию и в то же время наполняется фантомными «органами» чувственности, которые исходно принадлежали голове, но теперь встроились в схему внутрителесной органики).
Повествовательные эмблемы, сюжетные ходы, онтологические пороги, конструктивные позиции начала и концовки могут указывать (а могут и не указывать) на те или иные элементы «образа» тела: соотнесение одного с другим – процедура, скорее, техническая, нежели теоретическая. Ведь каждый из элементов телесного состава естественным образом связан с родственным ему набором тем или повествовательных подробностей, включая сюда все существующее многообразие объемов, конфигураций, направлений движения, уровней, цветов, веществ, запахов и пр. Иначе говоря, мы как бы накладываем на текст «образ» тела и смотрим, какие эффекты это наложение производит.
Наше настроение или направленность мыслей, как я уже говорил, во многом определяется разного рода внутренними телесными обстоятельствами. Ведь если одному нравится красный цвет, а другому – синий, если кому-то приятен запах дегтя, а кому-то он кажется отвратительным, то причина этих предпочтений и антипатий кроется прежде всего в различиях телесного плана. Что-то внутри нас любит одно и не любит другого. Сказанное имеет прямое отношение к сотворению текста. Для автора, пишущего, условно говоря, под влиянием «стихийного порыва», роль подобных телесных подсказок или запретов может оказаться весьма значительной. Почему герой в данный момент пошел не налево, а направо, не вниз, а вверх, не быстро, а медленно; почему он почувствовал именно этот запах, услышал именно этот звук, а не какой-то другой? Потому, что на героя и автора (помимо всего прочего) могли действовать импульсы, исходящие из глубин его тела, из складывающегося внутри него соматического «сюжета», который отчасти спровоцировал появление тех или иных повествовательных подробностей.