Елена Бузько - «Сказание» инока Парфения в литературном контексте XIX века
Воззрение «идиллическое» в глазах Салтыкова «покрыто самым мрачным колоритом», потому как есть пропаганда какого-то общинного аскетизма, и в статье именуется также «аскетическим» воззрением.
Третьего рода воззрение Салтыков выделил только в первоначальном варианте статьи. По мнению рецензента, сторонники этого воззрения «смотрят на русскую народность как на что-то растленное, из чего, несмотря ни на какие усилия, не может произойти ничего положительного и плодотворного», во всяком явлении русской жизни они «видят следы обскурантизма и убеждены, что не стоит защиты такое явление, которое само себя защитить не может» (5, 479). В процессе работы над статьей Салтыков исключил критику «раздраженных», иначе — западников-космополитов. С. А. Макашин объяснял это тем, что писатель «склонен был в некоторой мере относить и себя к упомянутому западническому воззрению»[223]. Подобное суждение противоречит, в первую очередь, взглядам Салтыкова на русскую народность, что подтверждают тексты рецензий на стихотворения Кольцова и на «Сказание». Во-вторых, следует обратить внимание на определение «прискорбные», употребленное писателем по отношению к данному воззрению в рукописи и ранее не публиковавшееся[224]. Характерно, что в последней редакции Салтыков вовсе не упоминает представителей «раздражительных или желчных», иначе «прискорбных» воззрений на русскую народность. С ними, как, впрочем, и со сторонниками театральной, официозной народности (вроде Кукольника), вести спор писатель считал бесполезным.
В литературе о Салтыкове господствует суждение о том, что под идиллическим воззрением Салтыков подразумевал славянофильское направление, которому противился в первую очередь[225]. Но если в рецензии на стихотворения Кольцова критике подвергался «идеальный» образ русского народа, присутствующий, например, у того же Т. Филиппова, то в статье о «Сказании» конкретных имен оппонентов Салтыков не указывает. «Поборников» мрачно-идиллического воззрения писатель именует то «нашими Тирсисами», то «ненавистниками лукавого и гниющего Запада».
Метафора о «гниении Европы» была употреблена в статье Белинского «Сочинения В. Ф. Одоевского», но распространение получила благодаря Погодину и Шевыреву[226], которые много писали и говорили о «нездоровье» Запада, в том числе в «Москвитянине». Однако «ненавистниками лукавого и гниющего Запада» стали называть славянофилов[227], упрощенно толкуя их понимание истории, ошибочно трактуя положение о превосходстве России перед Западом там, где славянофилы вели речь о ее преимуществе. Довольно проясненная в наше время разница между славянофильским направлением и официальной идеологией для современников в прошлом не была столь очевидна. По выражению последовательного западника К. Д. Кавелина, для большинства славянофильство представляло «смесь просветительских и прогрессивных идей с обскуратизмом и реакционными замашками»[228].
Но разница между официальной идеологией и славянофильским направлением была существенная. Славянофилы сосредотачивали внимание на развитии народных форм жизни, в которых, по их представлениям, сохранялись истинные основы бытия. Прекрасно осознавая внутренний разлад между народом и правительством, славянофилы выступали против административного подчинения церкви государству, против бюрократических указов, регулирующих русскую жизнь. Глубинные разногласия между «старшими» славянофилами и откровенными «охранителями» касались не только определения места церкви, роли государства в жизни России. Они лежали глубже и заключались в различном понимании внутренней свободы русского человека. В представлениях славянофилов высокая миссия русского народа определена его стремлением к Богу, которое подразумевает согласие с христианским законом самого «родословия» народа (по Хомякову). В славянофильской идее духовного единения людей не было места той безусловной покорности, тому беспрекословному равнодушному подчинению власти, о которых писал в своей статье М. П. Погодин («Параллель русской истории с историей европейских государств относительно начала»). Славянофилы отказались от участия в «Москвитянине» именно вследствие своего категорического противостояния погодинской концепции, согласно которой русский народ покорно принимал духовные ценности, приходящие извне.
Православие, народность в славянофильской интерпретации имели качественно другое наполнение, нежели у «неизменных спутников» славянофилов, Погодина и Шевырева. Однако реальность была такова, что славянофилам приходилось выступать в погодинском журнале, а Погодин был вхож в дом Аксаковых. И хотя Хомяков определил «Москвитянин» как «юродивое проявление русского толка и смысла», сами славянофилы не раз ошибочно принимали за «своих» и Погодина, и Шевырева.
Имя Погодина оказывается в одном ряду с идеологами славянофильства и у Салтыкова, который ставит его в «Пестрых письмах» рядом с именами Хомякова, Самарина, К. Аксакова[229]. О том, что Салтыков не всегда мог достаточно четко разграничить взгляды славянофилов и представителей «теории официальной народности», свидетельствует в статье о Парфении отсылка к имени Луи Вейо[230] и французской газете «Юнивер». Салтыков был убежден в антисоциальности взглядов Луи Вейо, и обвинял своих оппонентов в перенесении на русскую почву воззрений убежденного католика, французского монархиста, верного подданного Луи-Наполеона. Подчеркивая вред и абсурд переноса на русскую почву идей таких общественных деятелей Западной Европы, каким для него был Луи Вейо, Салтыков выступал обличителем официальной идеологии, где под патриотизмом подразумевалась реакция, а охранительство путалось с народностью; словом, где важнейшие для славянофильства вопросы «обращались в знаки восклицаний»[231]. Сторонники официальной идеологии, в их числе и «москвитяне», возлагали свои надежды на отечественную государственность, немыслимую для них без твердой руки самодержавия. Культивируя верноподданнические чувства и принимая выступления против власти за противонародные действия, Погодин, Шевырев, Уваров главной чертой русского национального характера считали смирение и послушание.
Подвиг послушания в пользу искусственных интересов — один из трагических мотивов в творчестве Салтыкова. Протест против такого «подвига» звучит и в рецензии на «Сказание», где Салтыков выступает категорическим противником аскетизма, который рассматривает как принцип, проводимый через все человеческие отношения: семейную, гражданскую и прочие сферы, как аскетизм младших в пользу старших, слабых в пользу сильных; аскетизм отдельных личностей в пользу общины, мира и т. д. Писатель опасается такого порабощения личности, при котором «жизнь утрачивает свою цельность и делается лишь подвигом послушания; общество, в котором живет человек, перестает быть средою, представляющею наиболее споспешествующих условий к удобнейшему удовлетворению его законных потребностей; напротив того, оно является тесно замкнутым кругом, который все отдельные личности, его составляющие, порабощает своему отвлеченному эгоизму, в котором до потребностей отдельного лица никому нет надобности, где всякий должен жертвовать своими живыми интересами в пользу интересов искусственных» (5, 38). По Салтыкову, ограничение интересов личности в пользу «личности высшей и коллективной» приводит к убеждению, что «спасение возможно не иначе как в горах, вертепах и расселинах земных, под условием плачей бесчисленных» (5, 479). Писатель ведет основную полемику с теми представителями аскетического воззрения, которые, по его мнению, оправдывают отшельнический фанатизм раскольников, оказываясь сторонниками общины. Салтыков именует их «нашими Тирсисами», и есть основания подразумевать под «Тирсисами» некоторых славянофилов[232], но не только их. Автор статьи не приемлет аскетизм во всевозможных его проявлениях, и его обличение может быть отнесено не только к славянофильской общине, но и к другим «социальным построениям», которые вполне можно отнести как к ультраправым, так и к социалистическим левым.
Подтверждением антиславянофильской направленности статьи Салтыкова о Парфении обычно служат следующие строки рецензии[233]: «Мы, с своей стороны, сознаемся откровенно, что смотрим на нашу народность без всяких предубеждений. Она нравится нам как потому, что мы видим в ней факт живой и, следовательно, имеющий право на жизнь, так и потому, что мы чувствуем самих себя причастными этой народности. Но мы не считаем себя вправе делать какие-либо решительные заключения о характере ее и тем менее заглядывать в будущее, которое ее ожидает; мы находим, что для такого прозрения у нас еще слишком мало фактов, что в самой жизни нашего народа так много еще заметно колебаний, что ни под каким видом нельзя определительно сказать, на котором из них она остановится. Будет ли она развиваться самобытно и своеобразно или подчинится законам развития, общим всем народам, — для нас это вопрос темный, хотя сознаемся, что последнее предположение кажется нам более основательным» (5, 480).