Лев Аннинский - Откровение и сокровение
…Из темной хляби встают крутые мужики, готовые, знает Лесков, головы ближним проломить в случае своеволия тех или своечувствия. И эти же звери, услыша первые звуки старинного песнопения, которое уныло заводит какой-нибудь юродивый «Финогешка», ревут ручьем, плачут, как дети, предвещая плач Левонтия в «Запечатленном ангеле», льют слезы над страданиями бедного Иосифа, которого шесть тысяч лет назад повезли в египетское рабство. «И в каждом сидит семейный тиран, способный прогнать свое дитя за своеволие сердца, и в каждом рыдает Израиль „о своем с сыном разлучении“…» «Экая порода задалась, – думает Розанов… – Пробей ее вот чем хочешь! Кремни, что называется, ни крестом, ни пестом их не проймешь…»
Это знание не дано ни Тургеневу с его печалью усадеб, ни Толстому, который умел «пронять» тех, кого брал в расчет. Ни самому Достоевскому не дано, у которого герои, сидя в грязном трактире, воспаряют к небесам философии, к Данте и Шекспиру, ко Христу и Великому Инквизитору, – у Достоевского ведь и дурь умна. А эту толщу суждено пахать Лескову. И никому более.
И он начинает пахать ее теперь же, зимой 1864 года, когда первый роман его еще допечатывается и просвещенные критики возмущенно доказывают ему, что он не писатель, что его роман не проза и что дальше ехать некуда.
Постскриптум 2004
Лесковский диагноз
Сто шестьдесят лет спустя после написания первый роман Лескова дождался сценической сатисфакции. Екатерина Еланская в «Сфере» поставила спектакль, сложный по сценографии, проникновенный по актерскому наполнению и по-лесковски коварный в вопросах и ответах.
Результат. Углекислые либералы и клоповоняющие радикалы обеих столиц (употребляю термины того времени) воспринимаются сегодня без всякого возмущения и даже с юмором. А вот усадьба, из-под серебристой сени которой молодая героиня устремляется в столицы…
Папенька и маменька – ретрограды, балы – пошлость, ухажеры – шуты. И это называется люди! И это называется среда! И это называется жизнь?!
Бежать…
Да ведь некуда!
Все равно. К свободе, к вольным людям! В фаланстер!
Да там прохвосты, они воруют, а честные люди погибают ни за понюх!
Ну и пусть. «С ними у меня есть общее – ненависть. А с вами… (Это она уже на смертном одре, задыхаясь от чахотки, родным в лицо)… А с вами – ни-че-го…»
Этот финальный диалог возвращает нас к началу, туда, где родители, балы, подружки, ухажеры.
Один из них, в шутку: «Боязно, барышни, в вас влюбляться».
Они – тоже в шутку: «Это чем же мы такие страшные?»
Он – в шутку: «Чистотой».
Те, ахая: «Чем?!»
И он впечатывает – все шутя? – в наше сознание:
– Да чи-сто-той!
Тогда лучше головой в стену, чем так, как есть.
«В России честных нет, но все святые».
Лесковский ход. Лесковский яд. Лесковский диагноз.
Мировая знаменитость из «Мценского уезда»
Когда я начинал эту главу, я пытался представить себе читателя (зрителя) в тот момент, то есть осенью 1980 года.
Допустим, этот читатель пошел в книжный магазин покупать стихи. Раскрыв только что вышедший в Большой серии «Библиотеки поэта» синий том Николая Ушакова, читатель обнаружит там стихотворение «Леди Макбет» с эпиграфом из Лескова.
Раскрыв журнал «Театр», или газету «Неделя», или «Вечернюю Москву» (для начала возьмем москвича), – он может прочитать там, как инсценирован лесковский сюжет у Андрея Гончарова.
Москвич может посмотреть гончаровский спектакль на сцене Театра имени Маяковского, а может послушать оперу Шостаковича «Катерина Измайлова» в музыкальном театре имени Станиславского и Немировича-Данченко. Или дождаться, когда Борис Покровский поставит эту оперу в Большом театре – там репетируют. Если же не москвич – то может посмотреть инсценировку лесковской «Леди Макбет» в Курске, Орле или Белгороде, в Прокопьевске или еще где-нибудь, – уж где-нибудь Лесков обязательно идет.
Любитель кино, следящий за ретроспективами Госфильмофонда, может попасть на югославский фильм «Сибирская леди Макбет», а человек, следящий за новой киноинформацией, может предвкушать, как сыграет Катерину Львовну знаменитая Джина Лоллобриджида, если Никите Михалкову действительно удастся поставить в Италии фильм по лесковскому очерку.
Посетитель выставок может познакомиться с проектом памятника Лескову в Орле, а если выпадет случай, то и побывать в мастерской скульпторов Ореховых, готовящих этот мемориал. Конечно, в полной мере художественный замысел авторов будет реализован позднее, когда все это встанет на земле – на площадке перед Собором при слиянии Орла и Орлика, там, где когда-то гулял Лесков-гимназист, – и колонны с легкими скульптурными группами, расставленные за тяжелой бронзовой фигурой писателя, расчленят и соберут пространство. Но уже теперь можно оценить стилистику слагающихся композиций. «Соборяне» и «Левша» еще не готовы, но «Грушенька», «Тупейный художник» и «Катерина Измайлова» уже отлиты в бронзе. И ясно, что именно Катерина, Леди Макбет Мценского уезда – наибольшая удача. В этой скульптуре нет той тонкой узорности, той изысканности литья, которая в прочих группах напоминает нам о лесковском словесном кружеве, – фигура Катерины в тюремной робе проста и тяжела, лицо одновременно прекрасно, страшно и… непредсказуемо; во всей композиции мемориала это самая поразительная работа.
Пока она в мастерской художников – идет осень 1980 года.
Посетитель вернисажей, попавший в эту осень на выставку книжных иллюстраций, может найти серию работ Ильи Глазунова, или купит его альбом, или разыщет эти иллюстрации к «Леди Макбет» в последнем, самом ходовом шеститомнике Лескова.
Книголюб, имеющий обыкновение рыться в книжных развалах, может неожиданно наткнуться на какое-нибудь новое издание «Леди Макбет…» (ну, скажем, вышедшее только что в Волгограде) и обнаружить там свежие иллюстрации В. В. Цынновой, дающей лесковскому сюжету не совсем привычное истолкование.
При всем книжном голоде – найти то или иное издание знаменитого лесковского очерка не составляет проблемы, потому что на протяжении послевоенных тридцати пяти лет этот очерк выходит беспрерывно, и тираж его давно исчисляется в миллионах.
Это значит, что уже три поколения читателей имеют лесковский текст в своем распоряжении как нечто само собой разумеющееся.
Когда сопоставляешь это мощное бытование с тем мертвым штилем, которым окружена была «Леди Макбет Мценского уезда» первые полстолетия своего существования, – поневоле задаешься вопросом: возможен ли такой контраст, и чем объяснить его? В самом деле: сто двадцать лет (с 1865 года) существует очерк Лескова; где-то посередине этой дистанции – точка перелома: от гробового молчания к признанию, которое нарастает лавиной.
Эта точка – около 1930 года.
Начиная «историю признания» лесковского сюжета с такой далековатой от него сферы, как поэзия (это действительно далеко, хотя проза и стихи печатаются вроде бы «рядом»; нужна, однако, очень сильная психологическая готовность и даже ожидание у читателя, чтобы сюжет прозаика дал отзвук у поэта), – заметим, что именно в 1931 году Николай Ушаков опубликовал в книге «30 стихотворений» свою «Леди Макбет», где под лесковским эпиграфом описал кровавую историю лесничихи, – «той, что в одних чулках когда-то кралась лесенкой крутой, что кармином губ кормила и на лесенке тайком говорила:
– Будешь, милый, вместо мужа лесником…»
История убийства, начатая в тонах почти шекспировских, к финалу резко снижена до прямой иронии в «конструктивистском» духе:
То не бор в воротах, леди,не хочу таиться я, —то за нами, леди,едетконная милиция.
В полном соответствии с идеями левых теоретиков 20-х годов, факт уголовной хроники переведен здесь в разряд поэзии так, что чувствуются и конструкция «вещи», и ирония мастера. Николай Ушаков, «самый классический из лефов»[11], делает это с немалым изяществом; от районной «лесничихи» он отсылает ассоциативную память читателя разом и к бирнамскому лесу Шекспира, и к лесковской купчихе. Лесков нужен здесь как мостик между далеким британцем, высящимся в туманной дали, и недавней уголовной историей, произошедшей где-то «между волисполкомом и школой». Ни как писатель, имеющий мироконцепцию, ни даже как рассказчик жизненного случая Лесков здесь не осмыслен и не пережит – он лишь факт «культурной реальности», парадоксально соединенный с фактом «грубой реальности»…
Однако как элемент «культурной реальности» он уже явно неслучаен в поэтическом воздухе начала 30-х годов; иначе Ушаков просто не стал бы его использовать; у поэта были основания полагать, что такой ход будет понят и подхвачен.
Он и был подхвачен. Но не в поэтической сфере, а рядом – в музыкальной.