Григорий Амелин - Письма о русской поэзии
Я со стены письма Филонова
Смотрю, как конь усталый, до конца.
И много муки в письме у оного,
В глазах у конского лица.
Свирепый конь белком желтеет,
И мрак зали(тый) (им) густеет,
С нечеловеческою мукой
На полотне тяжелом грубом
Согбенный будущей наукой
Дает привет тяжелым губам.[88]
В космогонии Хлебникова образ Христа, проходя через ряд поэтических метаморфоз, преобразуется в коня-Спасителя, опять-таки в соответствии с портретными чертами поэта, почти двойника, и в визуальном воплощении оба они – Велимир внизу слева, а белый конь вверху справа – глядят в упор на зрителя с живописного картона Филонова «Головы» (1910), который ныне хранится в Русском музее.[89]
ОТПРАВЛЕНИЕ II
Платформа Пастернак
КОЕ-ЧТО О ГОРОДЕ И СТЫДЕ
Розе и Марусе Мюнхмайер
Mais notre esprit rapide en mouvements abonde;
Ouvrons tout l’arsenal de ses puissants ressorts.
L’invisible est réel.
Alfred de Vigny. «La maison du berger»О путай, путай!
Путай все, что видишь…
Сергей Есенин…С тех пор изменился я.В этом убедится всякий беспристрастный читатель.Притом есть английское (на французском языке) motto,[90]Которое можно видетьНа любом портсигаре, подвязках и мыле:«Honny soit qui mal y pense».
Михаил Кузмин. «Ангел благовествующий»
Прежде анализа приведем, не дробя на цитаты и не пересказывая, стихотворение Бориса Пастернака «Город»:
Уже за верстуВ капиллярах ненастья и верескаГуст и солон тобою туман.Ты горишь, как лиман,Обжигая пространства, как пересыпь,Огневой солончакРастекающихся по стеклуФонарей, каланча,Пронизавшая заревом мглу.Навстречу, по зареву, от города, как от моря,По воздуху мчатся огромные рощи,Это – галки; это – крыши, кресты и сады и подворья.Это – галки,О ближе и ближе; выше и выше.Мимо, мимо проносятся, каркая, мощно, какмачты за поезд, к Подольску.Бушуют и ропщут.Это вещие, голые ветки, божась чердаками,Вылетают на тучу.Это – черной божбоюНад тобой бьется пригород ТмутараканьюВ падучей.Это – «Бесы», «Подросток» и «Бедные люди»,Это – Крымские бани, татары, слободки, Сибирьи бессудье,Это – стаи ворон. – И скворешницы в лапах суковПодымают модели предместий с издельямиГробовщиков.Уносятся шпалы, рыдая.Листвой встрепенувшейся свист замутив,Скользит, задевая краями за ивы,Захлебывающийся локомотив.Считайте места! – Пора, пора.Окрестности взяты на буфера.Стекло в слезах. Огни. Глаза,Народу, народу! – Сопят тормоза.Где-то с шумом падает вода.Как в платок боготворимой, где-тоДышат ночью тучи, провода,Дышат зданья, дышит гром и лето.Где-то с ливнем борется трамвай.Где-то снится каменным метопамЛошадьми срываемый со свайГромовержец, правящий потопом.Где-то с шумом падает вода.Где-то театр музеем заподозрен.Где-то реют молний повода.Где-то рвутся каменные ноздри.Где-то ночь, весь ливень расструив,Носится с уже погибшим планом:Что ни вспышка, – в тучах, меж руинПред галлюцинанткой – Геркуланум.Громом дрожек, с аркады вокзалаНа границе безграмотных рощТы развернут, Роман Небывалый,Сочиненный осенью, в дождь,Фонарями бульваров, книгаО страдающей в бельэтажахСандрильоне всех зол, с интригойБессословной слуги в госпожах.Бовари! Без нее б бакалееНе пылать за стеклом зеленной.Не вминался б в суглинок аллеиХолод мокрых вечерен весной.Не вперялись бы от ожиданьяТемноты, в пустоте rendez-vousОловянные птицы и зданья,Без нее не знобило б траву.Колокольня лекарствами с ложкиПо Посту не поила бы верб,И Страстною, по лужам дорожкиНе дрожал гимназический герб.Я опасаюсь, небеса,Как их, ведут меня к тем самымЖилым и скользким корпусам,Где стены – с тенью Мопассана,Где за болтами жив Бальзак,Где стали предсказаньем шкапа,Годами в форточку вползав,Гнилой декабрь и жуткий запад,Как неудавшийся пасьянс,Как выпад карты неминучей.Honny soit qui mal y pense:Нас только ангел мог измучить.В углах улыбки, на щеке,На прядях – алая прохлада,Пушатся уши и жакет,Перчатки – пара шоколадок.В коленях – шелест тупиков,Тех тупиков, где от проходок,От ветра, метел и пинковШуршащий лист вкушает отдых.Где горизонт как рубикон,Где сквозь агонию громленойРябины, в дождь, бегут бегомСвистки, и тучи, и вагоны. (I, 512–514)
«Эпический мотив» Пастернака под названием «Город» имел подзаголовок «Отрывок целого» и был датирован: 1916, Тихие горы.[91] Пока нас интересует только одна строка, сохранившаяся во всех редакциях текста: Honny soit qui malypense. В авторском переводе: «Да будет стыдно тому, кто плохо об этом подумает (старо-франц.)». Фраза появляется в контексте карточной игры. Выпадает какая-то карта, которая не может не выпасть. И Пастернак делает экспликативное двоеточие: «Нас только ангел мог измучить». Более никаких пояснений. Итак, о чем нам предстоит подумать?
Город описан поэтом как роман. И наоборот, любой роман, подобный архитектурной форме,[92] – это город. Неназываемый герой пастернаковского стихотворения – Москва. Поэт с ней на «ты». С самого начала у лирического повествования свежескошен взгляд. Нет прямых перспектив, события перемешиваются, растекаются, пронизывают друг друга. И город, и нет. И земля, и море («от города, как от моря»).[93] Город же, по словам Верхарна, сам всегда en voyage. И на встречном пути к нему соединяются – часть и целое; вода, и пламень; верх и низ; высокое и низкое; капиллярно-малое и боготворимо-большое; исповедально близкое и космически далекое; тело и душа; лирика и эпика; свое и чужое (русское и иностранное); технологическая новь и мифологическая архаика; смерть и жизнь.
Ближе означает выше, а выше – уже бог знает что. Мы подвешены в языке, не зная, где верх, где низ (пастернаковское небо всегда, как масло на хлеб, сытно намазано на землю, и если падает, то только по закону бутерброда), не зная – где передняя сторона, а где изнанка; все отношения и события мира выясняются и устанавливаются сызнова. Это и есть пафос и сила второго рождения. Путешествие на поезде – одна из самых острых бесед модернистского автора с ландшафтом. Дейктическое «это» подносит даль к глазам. «Это» – не указание, а захват далекого предмета, как горшка из пылающей печи, хозяйской ухваткой курьерского поезда. Исчезает, как мы уже сказали, грань между жизнью и литературой (точнее – Пастернак мнет их в единый мякиш, чтобы заново и по иным критериям сепарировать эти начала). Пригород бьется в падучей, как персонаж Достоевского. Но это не смертельные конвульсии, а мгновения высшего озарения, подобные эпилептическим откровениям князя Мышкина. Достоевский входит названиями своих текстов – «Бесы», «Подросток» и «Бедные люди». Бытуют и иные романы: «Бовари! Без нее б бакалее / Не пылать за стеклом зеленной»; «Где стены – с тенью Мопассана…»; «Где за болтами жив Бальзак…» Романы Достоевского выпали из окончательной редакции, французы остались.
Мандельштам отмечал в статье «Письмо о русской поэзии» (1922), что свою острую и своеобразную поэтическую форму Анна Ахматова развивала с явной оглядкой на психологическую прозу: «Наконец, Ахматова принесла в русскую лирику всю огромную сложность и психологическое богатство русского романа девятнадцатого века. Не было бы Ахматовой, не будь Толстого с «Анной Карениной».» (II, 239). Толстовский «роман из современной жизни», который Набоков называл одной из величайших книг о любви в мировой литературе, оказался современен и иным временам. Как и ахматовский, генезис Пастернака, с известными оговорками неклассического свойства, лежит в классической прозе XIX века.
Горизонт, взбиваемый мчащимся поездом, густ и солон. Мир не открывается готовым в перспективе, а рождается в движении и из движения. Из набоковского «Экспресса»:
Весь – порывсосредоточенный, весь напряженьеблаженное, весь – жадность, весь – движенье, —дрожит живой, огромный паровоз,и жарко пар в железных жилах бьется,и в черноту по капле масло льетсяс чудовищно лоснящихся колес.[94]
Если характер – это то, в чем проявляется направление воли, как учил Аристотель, поезд – существо в высшей степени характерное. Этот кусок железа, который хочет быть памятником вечности, не может существовать по частям, сороконожечным агрегатом, героем Эдгара По, сооруженным из протезов и чужеродных деталей, – только целиком (живой органической формой), только весь – верный однопартийности движения и всепоглощающей тяге одного порыва – «Вперед!» Даже замерев на перроне, прекрасный зверь поезда дышит оргиастическим блаженством неимоверной мощи и ненасытной мечтой о предстоящем рывке (как великолепный форвард, на которого играет вся команда и который убегает от зазевавшейся защиты противника, чтобы забить решающий гол). Сосредоточенность – его второе имя. И в сердцевине этого имени – глаз бури, точка оглушительной тишины и тайны мысли. Это предельная собранность и готовность к работе – как у чумазого мускулистого кочегара, присевшего у жаркой печи, или силача-грузчика в огромном, накрытом шапкой зноя порту. Но у Набокова эта чернорабочая злость не искажает черт самой глубокой и прирожденной богоявленности проступающего лика машины: под пустые своды вокзала локомотив входит, как божество в собор. Но это странный храм, и странный Бог. Он врывается сюда с могучим гулом, чтобы врезаться в ночь стихом и уйти прочь.