Борис Дубин - Слово — письмо — литература
Фактически в форме очерков о распространении печатного слова автор пишет главы истории общества в России, причем — поскольку в фокусе внимания именно печать — историю попыток движения к гражданскому обществу. Ведь распространение печати приобретает массовый характер именно там и тогда, где и когда формируются самостоятельные общественные силы, цивилизованно выражающие свое понимание и волю. В этом смысле граница распространения грамотности есть граница признания универсальных ценностей гражданского общества — защищенной законом свободы действий и мнений, неприкосновенности достояния и прав личности. Для исторической точности полезно, впрочем, не забывать о масштабах приобщения к печатному слову в данной отдельно взятой стране: на рубеже 60–70-х гг. прошлого столетия грамотно было около 8 % населения России, к концу века, по данным переписи, 21 % (для сравнения отмечу, что во Франции в 1895 г. грамотными были 95 % жителей). Перипетии этих процессов гражданского строительства автор, пользуясь собственным инструментом, и прослеживает.
Самыми общими рамками осмысления выступают для него «модернизационные процессы, начало которым положили реформы Петра I»; как видно из дальнейшего, имеется в виду становление самостоятельных групп в обществе, идеи и интересы которых опосредованы действием общественных институтов, общих норм, универсального языка взаимопонимания — рынка, права, печати и т. д. Далее, к базовым процессам, в которые вовлечена печать, относится урбанизация страны, причем даже не столько сам по себе рост городского населения или увеличение его доли в общей совокупности жителей, но трудный процесс длительного взаимодействия образцов городского стиля жизни, норм поведения, признаваемых ценностных ориентиров с традиционно сельскими, феодально-сословными принципами существования. Растущую роль печати в освоении повседневного мира практических навыков городской жизни — от производства до отношений в семье — выразительно иллюстрируют данные о динамике отходничества в город и числе учащихся сельских школ. Эти процессы заметно обгоняют рост собственно городского населения (а в городе грамотными, по той же переписи 1897 г., были уже 45 % жителей, коренные же горожане были грамотными практически все). Наконец, третий крупномасштабный процесс, определяющий для всей системы распространения печатного слова, — это формирование элитных групп в обществе, политическая борьба между ними, мобилизация ими в свою поддержку населения через грамотность и печать. Начальные этапы этого (впрочем, так и не оформившегося сколько-нибудь окончательно в России) сдвига ведут и к относительной дифференциации читательской аудитории — публики толстых журналов различного направления, читателей тонких иллюстрированных еженедельников, лубочной книги и т. д.
Сама логика построения монографии в этом смысле есть логика складывающихся вокруг и по поводу печати (словесности) социальных связей и культурных форм. Именно так, социологически (в отличие от исторического или нормативно-книговедческого подхода), автор разбирает форму «идейного» журнала, видя в нем и союз единомышленников, и канал обращения к другим группам и более широкой аудитории, и образ мира, выстраиваемый группой и выносимый вовне. Как социальные отношения автора (со своим статусом в обществе и местом в культуре, собственной читательской и «знаточеской» аудиторией) и, с другой стороны, издателя, тоже опирающегося на свою публику и свой общественный имидж, анализируется на огромном объеме эмпирического материала писательский гонорар.
Впечатляющую по полноте часть этой эмпирической информации автор добыл из прямых и косвенных источников — архивов, воспоминаний, переписки — сам. Но не менее ценно и то, сколько малозаметных и перезабытых исследовательских свидетельств он свел на страницах своей книги — от земской статистики до трудов Е. Медынского и А. Пругавина (пятнадцатистраничная библиография этих работ приложена к книге). Вовлечены в круг внимания и работы зарубежных специалистов — Присциллы и Терри Кларк о гонораре, Дж. Брукса о лубочной книге, К. Розенгрена о динамике литературных авторитетов журнального рецензента и др. Наконец, автор продолжает те разработки по эмпирической социологии литературы как ветви социологии культуры, которые были начаты группой исследователей в Государственной библиотеке СССР имени Ленина в конце 1970-х — начале 1980-х гг. (в нее входил и автор книги), но остались практически вне публикации.
Структурный подход сочетается у автора с динамическим. Прежде всего это относится к изменениям самого высокого уровня — в обществе как целом. Возможность увидеть их дает сама трактовка литературной периодики как способа связи между «центром» общества (источником норм и образцов, определяющим структуру целого) и его «периферией» (применительно к журналу эту идею пробовал внедрить в конце 1920-х гг. Виктор Шкловский). Для России — как страны поздней модернизации — эти центро-периферийные связи часто напряженны и конфликтны. Именно в этом контексте автор рассматривает подписку, чтение, пользование библиотеками и коммерческими формами приобщения к печати в губернской, уездной среде, в деревне и малом городе.
Другой срез динамики — взаимоотношения между группами. Что особенно важно и интересно в книге А. Рейтблата — это смена лидерских групп в процессе роста самой литературной системы и в ходе ее усложнения. Тут автору удается нащупать связь между процессами количественного умножения писательского корпуса, числом издаваемых журналов и газет (а отчасти и книг), увеличением читательской аудитории и ее социальной и мировоззренческой дифференциацией, что, собственно, и составляет основу исторической социологии литературы как общественного института. Понятно, что при этом уже не обойтись нормативным и абстрактным представлением о некоей единой литературе как таковой, и А. Рейтблат исходит из другой, эмпирической, идеи сосуществования и взаимодействия нескольких разных литератур в обществе. Соответственно выделяются разные типы читателей (слои публики, функциональные типы чтения). И если для начала описываемого периода сохраняет (что характерно) свою значимость введенная Ф. Булгариным еще в середине 1820-х гг. схема: творческая элита литераторов и ученых, знатные и богатые потребители иностранной книги, среднее сословие, читающее серьезную русскую книгу и журнал, и нижние слои, ориентирующиеся на духовную словесность и «весело-нравственное повествование», — то именно взятый автором для анализа промежуток между 1850-ми и 1890-ми гг. коренным образом усложняет эту картину.
Наиболее активные процессы дифференциации идут, конечно же, в слоях образованной и так или иначе самостоятельной во вкусах и выборе публики. Внутри ее в описываемые годы выделяется поместное дворянство — основной потребитель серьезной словесности 1840–1850-х гг., адресат и поддержка крупнейших авторов (будущих «классиков») этого периода. Далее кристаллизуются такие группы, как учащаяся молодежь и провинциальная интеллигенция — не государственно-служилая, что принципиально, а земская, представляющая не волю бюрократической власти, а интересы нарождающегося общества. Собственно, переход от либерально-дворянской журналистики 1840–1850-х гг. к разночинно-демократической идейной прессе 1860-х (с соответствующими переменами аудитории, структуры журнала и пр.) и составляет границы и существо журнального периода русской литературы XIX в. С 1870-х гг. начинает формироваться массовый городской читатель, включая его низовые слои, что в 1880-х осознается идеологизированной прессой как «вторжение улицы». К середине же 1890-х дает о себе знать новый ангажированный читатель (рабочий прежде всего), с одной стороны, и элитные группировки литературного авангарда, выдвигающие идею «чистой словесности» (декаденты, ранние символисты), — с другой. Грядет период сборников, альманахов, «культурных» (не «политических») журналов и массовой «малой» прессы. Но здесь период, рассматриваемый автором, заканчивается. Перед нами прошла детально реконструированная социологом в ее основных измерениях история литературы второй половины прошлого века — история литературы, взятая со стороны чтения.
Надо ли говорить, что она многократно [пире той картины, которая входит не только в школьные, но и в вузовские учебники — нормативный образ «классического века», так или иначе, пусть в самом разжиженном (щепотка на стакан воды) виде, введенный через уроки, прессу, телевидение, названия городов и улиц, даты юбилеев и титулатуру премий в каждого наученного грамоте человека? Так что же реально читали в XIX в.? Ограничусь здесь лишь несколькими цифрами из книги А. Рейтблата. По подсчетам автора, суммарный тираж толстых журналов (количество их, что примечательно, остается всегда практически неизменным: 8=10 названий) за последнее сорокалетие века вырос втрое и достиг 90 тысяч — это один уровень. У тонких иллюстрированных еженедельников он за финальную треть столетия увеличился впятеро и достиг полумиллиона разом — это, как видим, масштаб другой, да и темпы роста другие. И наконец, у общих и литературных газет тот же разовый тираж за те же сорок лет повысился уже в четырнадцать раз и подобрался к миллионной отметке — размах перемен и охвата опять-таки иной… И тут рождается следующий вопрос: из чьих рук мы получаем образ прошлого, ту память, о которой последнее время так много с разных сторон говорят? В книге А. Рейтблата приподнялся краешек затонувшей (или потопленной?) атлантиды, которой в дидактической модели культуры, жестко выстроенной по нормативному ранжиру «классики», места нет: сами «классики» о своих будущих чинах, понятно, не ведали и к словесности своего времени относились (соотносились с ней) совсем иначе…