Кирилл Кобрин - Книжный шкаф Кирилла Кобрина
Восьмая книжная полка
Эдуард Багрицкий. Стихотворения и поэмы / Сост. Г. А. Морева, вступ. ст. М. А. Кузмина, послесл. М. Д. Шраера. СПб.: Академический проект, 2000. 304 с.
«Какая рыба в океане плавает быстрее всех?» – вопрошал Борис Гребенщиков в песне примерно 18-летней давности. В поэтико-ихтиологическом дерби бедный карась Олейникова на целый корпус обошел закованного в бронзу cyprinus carpio Багрицкого. Впрочем, цена победы и поражения оказалась одинаковой: карась финишировал в жареном виде, а карп приплыл к столу дымясь, «с пушистой петрушкой в зубах». Сейчас, после затянувшегося на целое тридцатилетие обжорства за поминальным столом обэриутов, олейниковская рыбка обглодана до последней косточки. В багрицком монстре еще есть чем поживиться.
Том Багрицкого в «Малой серии» «Новой библиотеки поэта» вышел как нельзя кстати. Общий ренессанс советского всего, увы, не коснулся главного: потрясающих поэтов, обычно проходящих по романтико-революционному ведомству. Некоторые попытки вспомнить Багрицкого и Сельвинского, Асеева и Тихонова, впрочем, предпринимались – достаточно сослаться на содержательную статью Валерия Шубинского в прошлогоднем «Октябре», своего рода альтернативную концепцию истории советской поэзии. Но историко– (национально-, политико-)культурный контекст заслоняет истинную поэтическую ценность множества стихов, написанных на родине в 30—50-е годы и (что весьма важно) глубочайшим образом повлиявших на последующие поэтические поколения, вплоть до нынешних двадцатилетних. Как бы потом лауреаты не отнекивались от юношеской любви к Слуцкому или Луговскому. Не говоря уже о Багрицком.
Книге, выпущенной «Академическим проектом», предпослан остроумный издательский ход – она начинается со статьи Михаила Кузмина 1933 года. Читатель, поленившийся полистать оглавление – слишком нетерпеливый или просто неопытный, – принимает кузминские рассуждения за «проникновенные слова» современного темпераментного филолога: «Убедительность и неопровержимая искренность в стихах Багрицкого кроме их чисто поэтических достоинств (умение находить простые и значительные слова, доходчивые определения, волнующие и прямые ритмы) обусловлены тем, что убеждение и мышление у него переходит в эмоции и только тогда формируются произведением искусства». Сомнения появляются лишь на третьей странице введения – автор вдруг заговорил от первого лица: «Я говорю не об общепринятой морали…»; окончательно же подвох открывается несколькими строчками ниже: «Лестное и стеснительное преимущество!». Так филологи не пишут, даже в минуты самого сильного волнения. Ленивец заглядывает в конец статьи и читает: «М. Кузмин».
Перу Багрицкого принадлежит несколько несомненных шедевров отечественной поэзии. В целом, «Юго-Запад» несколько перехвален. «От черного хлеба и верной жены…» будто сочинено Мандельштамом на спор. Хваленая одесская знойность несколько истерична – хотя это зависит уже от геопоэтических склонностей читателя. «Контрабандисты» вдруг стали неожиданно актуальны. Лучшее в этой книге – базарное безумие «Встречи», – теперь ясно, что именно оно аукнулось в елисеевских гастрономических страстях Рейна.
Эту прекрасную книгу не испортила даже чудовищная в своей упрямой нелепости статья Максима Шраера «Легенда и судьба Эдуарда Багрицкого». А могла бы.
Уильям Берроуз. Дикие мальчики: (Книга мертвых) / Пер. М. Залка и Д. Волчека. Тверь: Koionna Publications, 2000. 290 с.
Берроуз тоже был из романтиков – как Багрицкий. Как и автора «Думы про Опанаса», его болезненно влекли к себе: еда, животные, казни, оружие. Он тоже проповедовал спиритуальную революцию, только, в отличие от Багрицкого, обряженную не в классовую униформу полит – грамотного путейца, понятливого матросика, а в богемное тряпье анархиста-гомосексуала. Не буду поминать здесь разного рода дискурсантов, которые трактуют большевицкую революцию как заговор латентных гомосексуалистов, ненавидящих жизнь. Предположу лишь, что Берроузу понравилась бы как сама идея «смерти пионерки[15]», так и удивительно двусмысленные строки Багрицкого:
Ты пионер – и осенний воздухЖарко глотаешь. На смуглый лобПадают листья, цветы и звезды…
Роман Берроуза называется «Дикие мальчики». Подзаголовок – «Книга мертвых». Как и многие его сочинения, она – коллаж разностильно написанных кусков, среди которых попадаются страницы удивительной красоты и тонкости (трудно сказать, кого читателю больше благодарить за удовольствие – автора или переводчиков). Переходом от одного пассажа, от одного обрывка сюжета к другому руководит логика сновидения[16]: внимание несколько расслабленное длинными рядами перечислений (частенько и без знаков препинания) вдруг хватается за какое-то слово реплику во внезапно вспыхнувшем разговоре случайное упоминание и резко наводит фокус в котором уже иная история но как-то связанная с этой неожиданными линками да так что и не понимаешь в старой ты истории или в новой и при чем здесь Одри Фаджи Реджи и Сластосука и почему все так странно но отчетливо происходит…
Берроуз не очень любил американское общество, идею представительной демократии, необходимость продолжения рода. Его – благоприобретенной – Одессой (если опять вспомнить Багрицкого и прочий Юго-Запад) стал Танжер. Этот легендарный (на манер генримиллеровского Парижа) город был выстроен белыми колонизаторами будто специально для того, чтобы в нем резвились записные критики цивилизации белых, певцы смуглых мальчиков и этнических наркозов от болезненного картезианского рационализма. Поучительный урок.
Странные книги издают нынче в Твери.
Сергей Рыженков. речи бормочущего, книга стихотворений. М.: Арго-Риск; Тверь: Колонна, 2000. 56 с.
Воистину. В выходных данных книги Сергея Рыженкова значится «Москва» и издательство (известное своим отважным и бескорыстным литературтрегерством) «Арго-Риск»; перевернешь страницу – а там к златорунному «Арго» добавляется уже известная нам марширующая из города Тверь «Колонна».
Впрочем, назвать книгу Сергея Рыженкова «странной» было бы не совсем верным. На первый взгляд, она – типическая, но есть в этих стихах какая-то тихая новизна, неожиданная интонационная ясность, ехидная усмешка. Нет-нет, не подумайте, что речь идет о стихах столбиками и в рифму, я имею в виду другую «типичность» и другой мэйнстрим, выросший из «второй культуры» баснословных советских времен. Мне трудно нащупать родословную поэзии Рыженкова, но думаю, что фигуры Михаила Еремина, Владимира Эрля, быть может даже Евгения Харитонова – будут в ней не лишними.
Сергей Рыженков – поэт, печатающийся нечасто, я бы сказал, скупо. И «речи бормочущего» отмерены скупо; на самом деле, перед нами – выдержки, отрывки из бормотания (совсем не анонимного, заметьте!), выхваченные почти случайно, почти не глядя, почти автоматически. Поэт – «бормочет», для него самого его бормотание равноценно в любой момент, он бормочет как дышит. Раньше, в романтические времена, поэты пели как дышали. Сейчас поют на MTV.
Если поэту любые моменты его бормотания равноценны, то уж читателю, пардон, нет. Я бы извлек из «речей бормочущего» несколько эпизодов: самому полюбоваться и окружающих порадовать. Цикл «мелочи смерти», посвященный… ну, скажем, смерти Бродского. Стихотворение «1996 февраль», в котором автор демонстрирует удивительный сюжетный трюк:
кэйт моя landlady пригласила в гости своюрусскогоговорящую знакомуюза три недели до ее визита был определен день29 февраля но накануне мне позвонила маленькая (в отличие от большой – приглашенной)марго и очень извинялась что встреча не состоится – умер броцкий и большая марго летит внью-йорк на его похороны
Отметим в этой корпускуле бормотания:
1. неожиданный перенос в слове «маленькая» – совсем, казалось бы, не обусловленный поэтикой автора: ведь ни размера, ни метра с ритмом здесь быть не может. Это перенос-всхлип, перенос-замирание (как и второй, на слове «состо-ится»), перенос – намек на эмоцию по поводу смерти поэта и, в то же время, намек на самого «броцкого», большого любителя таких переносов, «анжамбманов» (о которых идет речь во втором стихотворении цикла).
2. логику сюжета: поэт (видимо, по гранту, как нынче все почти поэты дышат и бормочут) оказался за границей (из цикла становится ясно – в Англии), живет в доме, хозяйка которого (в лучших традиционных представлениях русских о Западе) сильно загодя, почти как героиня Пруста, планирует визит русскоговорящей знакомой, придавая ему важное ритуальное значение. В заведенный ритуал западного общества врывается вдруг беззаконная комета – поэт, да к тому же русский. Он разрушает светские планы британцев, но не стихами, не приездом, а отъездом в страну мертвых, исчезновением, смертью на другом конце земли. Но ритуал побеждает: вместо визита «большая марго» отправляется на похороны.