Дневники Льва Толстого - Владимир Вениаминович Бибихин
2 Июня (1863). Всё это время было тяжелое для меня время физического и оттого ли, или самого собой, нравственного тяжелого и безнадежного сна. Я думал и то, что нет у меня сильных интереса или страсти (как не быть? отчего не быть?).
Заметьте уже в этих вопросах в скобках абсурдную, у Толстого такую природную одновременность мысли о своей мелкости и уверенности в своем богатстве. Запись этого дня продолжается так:
Я думал и что стареюсь, и что умираю, думал, что страшно, что я не люблю {свою молодую жену, прежде всего}. Я ужасался над собой, что интересы мои – деньги или пошлое благосостояние. Это было периодическое засыпание. Я проснулся, мне кажется. Люблю ее, и будущее, и себя, и свою жизнь. Ничего не сделаешь против сложившегося. В чём кажется слабость, в том может быть источник силы. Читаю Гёте, и роятся мысли. —
«Я проснулся, мне кажется» сказано искренне: ничего подобного, скоро в том же месяце рождения его первого ребенка Сергея (28.6.1863–1947) пойдут записи раздирающие о погубленных 9 месяцах жизни с ней, об ее видимом удовольствии болтать и кокетничать, что она как все женщины или хуже. «Люблю ее, и будущее, и себя, и свою жизнь» пишется как заклинание ямы. Правда в том, что оказалось: жениться ошибка, и что «ничего не сделаешь против сложившегося», ничего не изменишь, не исправишь. Следующая записанная фраза показывает всю эту раскладку жизни как вдруг перевернутую целиком. Так, как если бы игральная кость выпала не жалкой единицей, а вдруг всей полной шестеркой. «В чём кажется слабость, в том может быть источник силы. Читаю Гёте, и роятся мысли». Мы бы просто не поняли этой записи, если бы не успели заметить, что Толстой весь на этих внезапных перевертываниях. Примечание: здесь уместно вспомнить Витгенштейна, особенно его Aspektwandel.
Больше всего человека с такой способностью внезапного счастья мучит упорное, неисправимое мелкое недовольство, беспросветное, неспособность быть беспричинно счастливым близкого человека и страдание оттого, что никаким своим поведением из этого несчастья его не выведешь, до того что уйди и отдай ее другому, с кем она наконец будет счастлива, но ведь ни с кем никогда не будет, потому что беспричинное счастье не такой частый дар. Из многих жутких записей о несчастье от этого ее несчастья, его собственной теперь судьбы, – эти записи бессчетное число раз повторяются, – достаточно для полноты ясности собственно одной-единственной записи, например отрывка очень длинной, <прошло> чуть больше месяца после рождения Сергея. Отрывок у меня выписался тоже необычно длинный, но его надо прочесть, потому что он загадочно безошибочным образом говорит тут о всяком супружестве вообще и в частности о типичном состоянии молодого мужа после рождения первого ребенка, и вместо расхожего пошлого смирения или осуждения вообще всего института супружества или наиболее обычного растущего самообмана дает уникальное решение, давайте посмотрим какое:
Ее характер портится с каждым днем, я узнаю в ней и Полиньку {Прасковья Федоровна Перфильева, троюродная сестра} и Машиньку {сестра} с ворчаньем и озлобленными колокольчиками. Правда, что это бывает в то время, как ей хуже; но несправедливость и спокойный эгоизм пугают и мучают меня. Она же слыхала от кого-то и затвердила, что мужья не любят больных жен, и вследствие этого успокоилась в своей правоте. Или она никогда не любила меня, а обманывалась. Я пересмотрел ее дневник – затаенная злоба на меня дышит из-под слов нежности. В жизни часто тоже. – Если это так, и всё это с ее стороны ошибка – то это ужасно. Отдать всё – не холостую кутежную жизнь у Дюссо и метресок, как другие женившиеся, а всю поэзию любви, мысли и деятельности народной променять на поэзию семейного очага, эгоизма ко всему кроме к своей семье, и на место всего получить заботы кабака, детской присыпки, варенья, с ворчаньем и без всего что освещает семейную жизнь, без любви и семейного тихого и гордого счастья. А только порывы нежности, поцелуев и т. д. Мне ужасно тяжело, я еще не верю, но тогда бы я не болен, не расстроен был целый день – напротив. С утра я прихожу счастливый, веселый, и вижу Графиню, которая гневается и которой девка Душка расчесывает волосики, и всё падает, и я как ошпаренный боюсь всего и вижу, что только там, где я один, мне хорошо и поэтично. Мне дают поцелуи, по привычке нежные, и начинается придиранье к Душке, к тетиньке, к Тане, ко мне, ко всем, и я не могу переносить этого спокойно, потому что всё это не просто дурно, но ужасно, в сравнении с тем, что я желаю. Я не знаю, чего бы я ни сделал для нашего счастия, а сумеют обмельчить, опакостить отношения так, что я как будто жалею дать лошадь или персик. Объяснять нечего. Нечего объяснять… А малейший проблеск понимания и чувства, и я опять весь счастлив и верю, что она понимает вещи как и я. Верится тому, чего сильно желаешь. (5.8.1863)
У кого лучше описана семья на десятый месяц брака. Я не знаю. И какие приняты меры. Разные принимались, до ухода из семьи через 47 лет, за 2 года до золотой свадьбы. Но сами эти меры часть мученья, как безвыходное терзанье: сейчас ведь надо обязательно решать, давать ей это читать в дневнике или не давать. Не давать, допустим, – но и тогда всё равно той искренности в дневнике уже не будет, от ее присутствия даже за стеной всего уже не напишешь. – Теперь только прошу вас, вслушайтесь внимательно в тон этого раздирания своей души горькой правдой того, что оказалось:
Уже 1 ночи, я не могу спать, еще меньше идти спать в ее комнату с тем чувством, которое давит меня, а она постонет, когда ее слышут, а теперь спокойно храпит. Проснется и в полной уверенности, что я несправедлив и что она несчастная жертва моих переменчивых фантазий – кормить, ходить за ребенком {он хотел, чтобы всё сама, она хотела не сама, а нанять кормилицу}. Даже родитель {который кремлевский врач, должен был бы понимать значение материнского молока} того же мнения. Я не дал ей читать своего дневника, но не пишу всего. Ужаснее всего то, что я