Александр Мелихов - Былое и книги
Впрочем, и от Вилли есть польза. «Грех жаловаться; если б не это, давно бы уже его мочканула. Двадцать два сантиметра, мы мерили. И стоит два раза в день, что твой муэдзин. – Муэдзин – пять, – поправляю я. А не дул бы, как паровоз, было бы и пять».
Девушки явно не тургеневские. Великанша Полина, словно сорвавшаяся с цепи, отплясывает в гигантской парилке клуба; некоторые девочки прыгают осторожно, чтобы не слетели накладные груди, нашим же, доподлинным русским девушкам бояться нечего, они закидываются еще и таблетками. Под балдой рассказчица начинает прикидывать, как бы они могли задушить Вилли, хотя она вроде бы и сама не прочь от секса с ним – «двадцать два, это ж надо!» Дальнейшее вавилонское столпотворение описано очень колоритно и, похоже, со знанием дела – теперь уже очернители не смогут нас упрекнуть, что русские женщины отстали от прогресса! Ростки нового уже не уступят самым образованным иностранкам! И даже увядающие побеги старого тоже пытаются иной раз удержаться на уровне современности. Так, пенсионерка Тамара Михайловна из превосходного рассказа Сергея Носова «Две таблички на газоне», мимоходом униженная предложением выступить на ток-шоу «Плохо ли быть старой девой?», в финале крушит молотком иномарку богатого хама. Даже классическая базарная баба-попутчица Валерия Попова («Есть женщины в русских селеньях» – есть ли еще? Или все богатырши уже при бизнесах?) сначала плющит рассказчика классическими историями: мужа схоронила, сын разбился на машине, дочку обманул жених, а завершает сценой в новом вкусе: «Теперь по гроб жизни будет там виноград собирать, в бараке жить. А рыпнется… <…> Зачем нам их мафия? У нас своя…»
Поэтика обыденности у русских женщин сегодня, похоже, не в чести – самые жесткие рассказы в далеко не мягком сборнике принадлежат женщинам. «Петруха» Марии Панкевич, собираясь в тюрьму сразу же после убийства соседа-любовника, прихватила даже шторку для душа, которой можно будет занавесить «санугол». «Шторку Петруха отвоевала у матери, Анфисы Ивановны. Та была очень недовольна, что дочь убила соседа. “Ты-то отдыхать будешь лет семь, – возмущалась она, – а я мало того что детей твоих корми, в школу води, на танцы води, так еще и новую шторку тебе в камеру вонючую?!! Все, на передачи больше не рассчитывай!”»
«14 часов 88 минут» Натальи Романовой рисуют, на первый взгляд, классическую шпалоукладчицу в ватных штанах, заправленных в боты сорок четвертого размера. «Она не очень высокая, но крупная, фигуру имеет слоноподобную: с тяжелыми широкими руками и ногами и огромным, совсем не женственным, а каким-то бесформенным каменным задом. И вот она непостижимым образом располагает его на крошечной игрушечной табуретке и, крепко усаживаясь, сильными уверенными движениями набрасывает портреты праздных заказчиков, бросая на них из-под нависшего лба быстрые цепкие взгляды маленьких глаз», – таков портрет уличной художницы Валентины Баскаковой. Дома у художницы валяется в памперсах ничего не соображающая бабка, вполне, однако, ухоженная и отмытая в душистой ванне Валентиной вместе с ее сыном Федотом, и сидит за своим шедевром горный Левша Аблез, сумевший изготовить гиперреалистическую миникопию ленинградского сортира времен социализма (Кабаков отдыхает). И эта идиллия тянулась бы вечно, если бы Аблез не вздумал изменять Валентине с осликом из зоопарка…
Впечатляет? Дальше будет еще интереснее. Притом тоже отлично написано и густо сдобрено черным перцем черного юмора. Немудрено, что наши читательницы предпочитают либо чистую мелодраму, либо такую чернуху, в которую не веришь. А тут все написано так достоверно и мастеровито, что усомниться невозможно, правдивее самой правды, как говаривал Хемингуэй. Но что же заставляет настоящих писателей так зорко вглядываться и так впечатляюще точно изображать столь жуткие стороны реальности, если назначение искусства заключается в том, чтобы защищать нас от этой жути? «Русские женщины» убеждают нас, что, как ни огромна жестокость и нелепость мира, сила человеческого – и прежде всего женского – сопротивления тоже огромна и новые русские женщины – что-что, но все до одной неустрашимы.
Возвращение в Эдем
Выражение «женская проза» часто обижает писательниц, а иногда даже и читательниц: почему тогда не говорят о мужской прозе, нет прозы женской и мужской, есть просто проза. Что ж, можно зайти и дальше (или ближе?): нет литературы испанской и английской, есть просто литература. Но если мужчины и женщины чем-то все-таки отличаются, это непременно должно выразиться и в том, что они пишут и читают. Наверное, каждый наблюдал, как умная любящая женщина в ответственном собрании пасет мужа-интеллектуала, чтобы он не сморозил какую-нибудь бестактность. Эта же психологическая чуткость наделяет женщин драгоценным даром ощущать повседневную жизнь захватывающей драмой. «О глубокомысленных и высоких материях я пишу с такой же легкостью, как и любой другой в наше время; но мне не дан тот поразительный дар, который благодаря верности чувства и описания делает увлекательными даже самые заурядные и обычные события и характеры», – это Вальтер Скотт о Джейн Остин.
Притом что люди в ее романах никогда не трудятся и вообще не занимаются серьезными делами – я, по крайней мере, такого не припомню. Возможно, просто-напросто потому, что женщины из приличного общества в ту пору почти не работали – или становились не вполне приличными: начнешь с «она езжала по работам», а закончишь «служанок била осердясь».
Даже в Соединенных Штатах Америки, в деловом Нью-Йорке еще семидесятые годы XIX века были «Эпохой невинности» – так, по крайней мере, назвала свой роман (СПб., 2012) Эдит Уортон (1862–1937), первая женщина, получившая Пулитцеровскую премию. Издательская аннотация пытается раскалить наш интерес мелодраматической вулканизацией («непревзойденный шедевр, сотканный из интриг, подозрений, вины и страсти»), но первые же страницы открывают, что книга слишком изящна и умна для мелодрамы. Правда, аристократическая изысканность обстановки с тех же первых страниц наводит на мысль, что наше представление об Америке, добытое из Марка Твена, Джека Лондона и О. Генри, было несколько односторонним: главный герой, молодой адвокат Ньюленд Арчер, не торопясь выкуривает сигару «в готической библиотеке, уставленной застекленными книжными шкафами черного ореха и стульями с резными спинками». Он не спешит, потому что «Нью-Йорк – город столичный, и всем известно, что в столичных городах рано приезжать в оперу “не принято”, а понятие “принято” или “не принято” играло в Нью-Йорке Ньюленда Арчера роль не менее важную, чем непостижимый страх перед тотемами, которые вершили судьбы его предков много тысяч лет назад».
Слушая любовный дуэт, молодой денди одновременно любуется своей невестой в ложе напротив, умиляясь, что та в чистоте своей даже не подозревает, о чем в сущности идет речь. «И он погрузился в созерцание ее сосредоточенного лица с чувством собственника, в котором гордое сознание мужской многоопытности смешивалось с преклонением перед ее безграничной чистотой», надеясь при этом во время медового месяца на итальянских озерах раскрыть ей скрытый смысл ряда литературных шедевров. Но «если б ему вздумалось заглянуть в глубины своего тщеславия (порой ему это почти удавалось), он обнаружил бы там мечту, чтобы его жена была столь же искушенной и готовой угождать, как та дама, чьи чары почти два года слегка волновали его воображение».
«Он ни разу не удосужился задуматься о том, каким образом можно создать и сохранить в этом грубом мире вышеупомянутое чудо из льда и огня, ему было достаточно держаться своего мнения, никак его не анализируя, – ведь того же мнения были все тщательно прилизанные, облаченные в белые жилеты джентльмены, которые один за другим входили в клубную ложу».
При столь высоких требованиях к женской чистоте появление в ложе – не Анны Карениной, оставившей добропорядочного супруга ради вызывающе открытого незаконного сожительства, но просто одинокой женщины, бежавшей от «гнусного негодяя», – производит впечатление недопустимой дерзости. Несчастная графиня Оленская вдобавок еще и родственница невесты Ньюленда Арчера. «От природы незлой и великодушный, молодой человек радовался, что ложная скромность не помешала его будущей жене обласкать (в домашней обстановке) несчастную кузину; однако принимать графиню Оленскую в семейном кругу – одно, а выставлять ее на всеобщее обозрение, тем более в опере, в одной ложе с девицей, чья помолвка с ним, Ньюлендом Арчером, будет объявлена через несколько недель, – совсем другое».
Однако ханжеское осуждение милой женщины, которая, о ужас, намеревалась еще и развестись, наконец доводит его едва ли не до протофеминизма: «Женщины должны пользоваться свободой – такой же свободой, что и мы». Да, он действительно готов был по-рыцарски разбить их оковы в убеждении, что «порядочные» женщины, «какое бы зло им ни причинили, никогда не стали бы добиваться той свободы, какую он имел в виду». Тем более – его жена. «Он, как “порядочный” молодой человек, обязан был скрывать от нее свое прошлое, тогда как она, будучи девицей на выданье, обязана не иметь никакого прошлого, которое следовало бы скрывать». Однако та «нежная и страстная дружба», какой рисовался ему будущий семейный союз, предполагала со стороны жены такой «опыт, широту мысли и свободу суждений, отсутствие которых в ней старательно воспитывали». Он уже чувствует, что его тяготит эта искусственная чистота и что графиня Оленская с ее нелегким опытом и обретенной дорогой ценой душевной зрелостью вызывает у него сначала нарастающий интерес, затем симпатию, а затем и страстную влюбленность…