Инна Альми - Внутренний строй литературного произведения
М. Эпштейн высказывается о том же фрагменте стихотворения в более отвлеченном, философском ключе. По его мысли, у Пушкина стихия одновременно и зла, и печальна, выступает разом как насильница и страдалица. В ней совмещаются черты зверя и дитяти, она мучит и жалуется, т. е. страдает от собственного буйства, безумия, непросвещенности.[78]
Сказанное (особенно во втором случае) не лишено убедительности. Но, думается, указанные авторы несколько сдвигают вектор исследования: «Зимний вечер» нечувствительно подменяется «Бесами». «Бесы» же – при всей их важности для творчества Пушкина в целом – не случайно будут написаны пятью годами позже.
В «Зимнем вечере» описание бури, на мой взгляд, выдвигает на первый план нечто гораздо более очевидное, «обыкновенное». А именно – характеристические признаки сознания, сквозь которое воссоздается звуковая картина. Все, чем «оборачивается» буря, может пригрезиться лишь тому, кто, как сказано в произведении примерно того же времени, в поэме «Граф Нулин», «долго жил в глуши печальной».
Голос бури имитирует звуки сугубо деревенские: вой зверя, плач ребенка, шуршание соломы «на крыше обветшалой»; поздний стук в окно. При этом заметим: воссоздавая «звуковой портрет» бури, автор не просто воспроизводит повседневные реалии; он значительно их переакцентирует. Я имею в виду прежде всего детали, замыкающие картину:
То по кровле обветшалойВдруг соломой зашумит,То, как путник запоздалый,К нам в окошко застучит.
Пушкинское слово, в силу присущего ему гипнотического воздействия, не оставляет психологической возможности усомниться в действительном существовании представленного. Но если оставаться верным принятой нами посылке относительно близости художественной и биографической ситуации, приходится заметить весьма показательный сдвиг. Господский дом в Михайловском – при всей его скромности – был тем не менее крыт не соломой[79]. Деталь не прагматическая, если помнить, что мы имеем дело не с частным случаем, но с проявлением обычая, регулировавшего жизнь старорусской глубинки.
Согласно этому обычаю соломенная крыша для барского дома столь же противоестественна, насколько она привычна в крестьянском обиходе. Привычна в такой степени, что может стать знаковой приметой простонародной России (см. «Родину» Лермонтова). Знаковость обеспечивалась устойчивостью бытового уклада, Пушкину, разумеется, досконально известного. В Михайловском, кстати сказать, возле господского дома стояла избенка Арины Родионовны – строеньице, действительно крытое соломой.
Сказанное позволяет обнаружить источники любопытной оговорки (случайной либо необходимой?), допущенной известным литератором Всеволодом Рождественским. Обращая свою книгу («Читая Пушкина», 1962) к подростковой аудитории, автор предлагает представить то, о чем в «Зимнем вечере» не сказано прямо, в частности, «стук в окошко кого-то, кто заблудился в пути, потерял дорогу и, утопая в сугробах, добрел наконец до слабо мерцающего огонька в окне няниной избушки»[80].
«Избушка», но не «опальный домик», где, как будет написано десятилетие спустя, «жиля с бедной нянею моей». Подмена знаменательная. Только на ее условии обе звуковые детали – и шум соломы «на кровле обветшалой», и поздний стук в окно – обретают вполне соответствующий им бытовой фон. Суть соответствия не только в том, что, как уже говорилось, соломенная крыша – обычная примета избы. Именно в избу, как правило, стучал «путник запоздалый». Стучал в окно, чтобы было слышнее (см. повесть «Метель»).
Так, уже в первой строфе стихотворения возникает своеобразная «подсветка» – простонародный колорит, еле уловимый, но несомненный. С развитием лирического сюжета он превращается в очевидность, почти декларацию:
Наша ветхая лачужкаИ печальна и темна.
Смысловой акцент определенного рода в этих строках явлен с подчеркнутой остротой. Только обозначить его и в рациональных понятиях непросто. Приходится в очередной раз отвлекаться от устоявшихся представлений. Однако, если операция удастся, не можешь не увидеть: описание «ветхой лачужки» неадекватно биографически достоверному образу пушкинского жилья. Не потому только, что слово «лачужка» наводит на мысль об отдельном строеньице.[81] Комнатку поэта легко было представить себе в качестве автономного пространства: она была выделена как единственный жилой уголок в безжизненном доме.[82] И не потому, что эта комната имела хоть какие-то черты имущественной роскоши. Вот как описана она же в одном из стихотворений Н. М. Языкова:
Вон там – обоями худымиГде-где прикрытая стена,Пол нечиненный, два окнаИ дверь стеклянная меж ними;Диван под образом в углуДа пара стульев…[83]
Хозяин этого незатейливого жилища вряд ли всерьез замечал его бедность или, говоря точнее, скудость.
«Вообще Пушкин, – пишет в своей биографической книге П. В. Анненков, – был очень прост во всем, что касалось собственно до внешней обстановки (…). Иметь простую комнату для литературных занятий было у него даже потребностью таланта и условием производительности…[84]»
Но, как ни прост был приют поэта в Михайловском, это была комната, где протекали литературные занятия. Именно эту ее особенность тут же отметил взгляд приехавшего друга.
«В этой небольшой комнате, – вспоминает И. И. Пущин, – помещалась кровать его с пологом, письменный стол, диван, шкаф с книгами и пр., пр. Во всем поэтический беспорядок, везде разбросаны исписанные листки бумаги, всюду валялись обкусанные, обожженные кусочки перьев…».[85]
Добавим: встреча друзей произошла ранним утром. Налицо – следы ночной работы. Следовательно, и темнота в комнате была, если так можно выразиться, относительной: письменный стол освещала все же свеча, а не привычная в деревенском быту лучина. (Опять-таки напомню лермонтовское: «дрожащие огни печальных деревень».)
Разумеется, я указываю на эти бытовые несоответствия не затем, чтобы уличить гения в «неправде» (намерения такого рода впору разве что Смердякову, недовольному, что в гоголевских «Вечерах» «про неправду написано».) В выявленных несоответствиях яснее проявляется характер сдвига, допущенного автором.
Редуцируя при упоминании «ветхой лачужки» все приметы быта «сочинителя», Пушкин максимально приближает лирическое «я» стихотворения к образу простого человека или, точнее, просто человека. Именно от лица такого человека абсолютно естественно обращение к женщине, про которую сказано: «… или дремлешь под жужжаньем своего веретена».
Никому из читающих «Зимний вечер» не приходит в голову усомниться: женщина эта – Арина Родионовна. Не приходит хотя бы потому, что, как заметила Марина Цветаева (пронзительно и ревниво!), никогда и ни о ком поэт не писал «с такой щемящей нежностью»[86].
Но, насколько мне известно, никто также не спрашивал себя, почему только в этом стихотворении Арина Родионовна не названа так, как привычно называл ее Пушкин: «нянька моя» (в письмах), «няня» (в заглавии незаконченного послания 1827 г.), «старая няня» (в «Евгении Онегине»), «бедная няня» («Вновь я посетил…»).
Вместо этих обычных слов в «Зимнем вечере» разворачивается целая цепь перифразов, начиная с простых («моя старушка», «мой друг») и кончая редкостным, почти изысканным: «добрая подружка бедной юности моей».
Очевидно, в этом случае имеет значение игра лирических обертонов; с ее помощью автор воспроизводит те оттенки смысла, которые указывают на чувство, по самой природе своей исключительное. Не эротическое («моя старушка») и в то же время не родственное («мой друг»). Кстати, само соседство этих наименований намечает некую странность положения: старушка – друг молодого человека. Третье, замыкающее цепь обращение определяет роль женщины, находящейся в лачужке, с точностью, почти неожиданной на фоне общего эмоционального разлива. Традиционно высокое «мой друг» смягчается, превращаясь в детское «добрая подружка». Причем, что очень важно, «подружка» не юноши, но «бедной юности». Спутница лирического субъекта – человек, чье значение в его жизни во многом обусловлено испытаниями, выпавшими на его долю.
Этот четко обозначенный оттенок ситуативности ни в коей мере не снижает характера душевного состояния поэта: его отношение к той, кому суждено разделять с ним тяготы опалы, действительно преисполнено «щемящей нежности».
Исследователь лирики Пушкина Б. П. Городецкий замечает, что в «Зимнем вечере» обращение поэта к няне свободно «от какого бы то ни было привкуса барственности»[87]. Не спорю. Но попытаюсь уточнить сказанное. Человеческое равенство тех двоих, что притаились в лачужке, по-особому незыблемо, так как обретается не на идеологических путях. Поэт и его спутница близки, если можно так выразиться, биологически. Это люди как таковые – перед лицом внечеловеческой угрозы.