Виктор Шкловский - Повести о прозе. Размышления и разборы
У Толстого социальное положение героя не изменяется, но восприятие обострено эмоцией, которая охватила человека.
Толстой описывает раннее утро, увиденное влюбленным Левиным, или жаркий день Москвы, увиденный Анной Карениной, которая едет в Обираловку.
В обоих случаях человек, находясь, так сказать, в состоянии пафоса, выведенный из обычного, по необычайному видит мир.
Но еще древнее способ, когда человек переделывает самого себя. Первобытный человек, еще почти голый, только что создавший костер и взявший камень в руку, уже начинает изменять самого себя.
Гегель говорит об активности отношения человека к действительности в введении к «Лекциям по эстетике». Он считает, что вещи мира существуют непосредственно и однажды, но человек как бы удваивает себя, он существует, как и другие предметы природы, и в то же время он созерцает себя и существует для себя. Этого себясознания человек достигает, фиксируя собственные свои мысли.
Человек осознает себя в своей практической деятельности, изменяя внешний предмет.
Отрок не только видит воду, но и практически изменяет предметы, бросая камни в реку и восхищаясь расходящимися на воде кругами.
Здесь мир виден перестроенным, разрушенным, включающим в себя элемент творения — сознания.
Гегель отмечает, что среди других внешних вещей, подлежащих творческому изменению, человек так же поступает с самим собой, намеренно изменяя свою внешность: «В этом причина всех украшений и мод, сколь бы варварскими, безвкусными, безобразными или даже вредными они бы ни были, каковы, например, ножки китаянок или обычай прокалывать уши и губы. Ибо лишь у образованных людей изменение фигуры, способа держать себя и других внешних проявлений имеет своим источником высокую духовную культуру»[267].
Действительно, мужчины и женщины всех эпох, начиная с палеолита, любят украшать себя. Украшение иногда подчеркивает какую-нибудь черту, реально существующую, иногда служит ей антитезой.
Примером антитезы Плеханов считал применение белой краски чернокожими при раскраске лица.
Казалось бы, что нет антитезы в том, что женщины подводят губы. Это подчеркивание реально существующего признака, но цвет губной помады варьируется, по крайней мере в наше время, возникает даже мода по-разному красить верхнюю и нижнюю губу.
Не нужно думать, что это является причудой какой-нибудь одной социальной группы или одной эпохи. Женщины древней России белились и румянились даже в деревне.
Гегель считал, что подобные явления для его времени уже далекое прошлое, но вообще для Гегеля история к его времени останавливается, дойдя до, так сказать, бесконфликтного состояния.
Для Гегеля понятен конфликт в прошлом, но его время кажется ему бесконфликтным, хотя на самом деле эпоха его является эпохой осознания величайших конфликтов.
Моды гегелевской эпохи для него были неосознаваемы, хотя и тогда продолжали существовать косметика, моды и маскарады.
Толстой записывает в «Записной книжке» 1865 года: «Святки. Наряженные. Та, которую любишь, другая, но та же, — брови чернее, усы. Разделась, а ей весело, и брови те же, и любит по-новому»[268].
В «Записной книжке» (1865) явление дано обобщенно («та, которую любишь»). В романе «Война и мир» все осуществлено на изменении уже реально-вымышленных, созданных, отделенных от других героев.
«Николай оглянулся на Соню и пригнулся, чтобы ближе рассмотреть ее лицо. Какое-то совсем новое, милое, лицо, с черными бровями и усами, в лунном свете, близко и далеко, выглядывало из соболей.
«Это прежде была „Соня“, — подумал Николай».
Преображенная женщина — возвышает эмоции влюбленного.
Все вокруг него теперь «новое и волшебное».
Только теперь Соня истинно любима, узнана через маскарадное преображение; в то же время брови и мужские усы подчеркивают то, чего недоставало прежней Соне.
Соня тиха и согласна на отречение.
Она социально подшиблена.
Черкес — это то, чем могла бы быть Соня.
Вспомним слова шекспировской Офелии о том, что мы знаем, кто мы такие, но не знаем, кем мы могли бы быть.
Соня — черкес, но не просто черкес, а черкес, показанный в определенном сцеплении, что подчеркивается все время упоминанием собольего капора, из-под которого видно преображенное лицо с усиками.
Это и Соня и не Соня. Восприятие как бы мерцает, самоотрицается, удваивается.
В реалистическом искусстве явления реальны, но они и в случае положительном, и в случае отрицательном нашего к ним отношения изменены — сознательностью отношения.
Искусство может, не трогая вещей, их изменять, возвращая их в наше сознание.
Обновление понятия
1Писатель Бертольт Брехт, создавая новый «эпический» театр, пытается театральным представлением, воспитывая в зрителе классовое самосознание, научить его по-новому принимать и анализировать сложные явления жизни. Для этого Брехт приходит к театру, который можно было бы назвать условным. В этом театре между зрителем и сценой создается подчеркнутая отодвинутость. Зритель как бы отстранен от театра.
Брехт вводит в свою театральную практику то, что называет «приемом отчуждения», показывая жизненные явления и человеческие типы не в их обыденном виде, а давая их с новой, неожиданной стороны, заставляя активно к ним отнестись. «Смысл этой техники „приема отчуждения“, — поясняет Брехт, — заключается в том, чтобы внушить зрителю аналитическую, критическую позицию по отношению к изображаемым событиям»[269].
Принцип отчуждения Брехта, конечно, не единственный драматургический принцип, он иногда не только отодвигает зрителя от представления настолько, чтобы он его мог увидеть по-новому, но и мешает зрителю видеть новое в обыденном, но этот принцип реален и встречается в реалистическом искусстве и неоднократно отмечался самыми разнообразными художниками.
В литературном произведении все существует в определенной связи, и когда мы изолируем характер от сюжета, то тут уже есть условность, и изолированный элемент произведения находится в неестественных условиях.
Возьмем повесть Толстого «Холстомер».
Мерин с размашистым ходом, прозванный так, является героем произведения.
Он смотрит на человеческую жизнь из конюшни. Жизнь предстает перед ним вне обычных связей. Но этот мерин не только абстракция, он имеет свой характер; он самоотвержен, привязчив, помнит своих старых хозяев, горд.
Вещь, конечно, совершенно условна, и самое условное в ней — широта интересов Холстомера. Холстомер существует не изолированно, его полезная, самоотверженная жизнь противопоставлена грязной, никому не нужной жизни его хозяина, разорившегося Рюриковича, ставшего бесполезным приживальщиком.
Взяв тему Холстомера, Толстой первый раз как бы отодвинул от себя обычный строй жизни и провел точный анализ разницы между тем, что называется собственностью, и тем, что является пользованием.
Словесная неточность человеческих отношений, различие между выраженным в словах и действительным является основой сцепления в повести «Холстомер».
Вот что говорит Холстомер об институте собственности: «Слова: моя лошадь, относимые ко мне, живой лошади, казались мне так же странны, как слова: моя земля, мой воздух, моя вода.
Но слова эти имели на меня огромное влияние. Я не переставая думал об этом и только долго после самых разнообразных отношений с людьми понял, наконец, значение, которое приписывается людьми этим странным словам. Значение их такое: люди руководятся в жизни не делами, а словами. Они любят не столько возможность делать или не делать что-нибудь, сколько возможность говорить о разных предметах условленные между ними слова. Таковые слова, считающиеся очень важными между ними, суть слова: мой, моя, мое, которые они говорят про различные вещи, существа и предметы, даже про землю, про людей и про лошадей. Про одну и ту же вещь они условливаются, чтобы только один говорил — мое».
Сознательность поступка художника состоит в том, что он выводит явление из одной системы в другую, как бы упрощенную, проверяя связь явлений при помощи нового героя (лошади).
«Холстомер» как бы начинает новую фазу идеологического развития Толстого. Толстой говорит обычному миру «нет».
Приведу еще кусок цитаты:
«Я (Холстомер. — В. Ш.) убежден теперь, что в этом-то и состоит существенное различие людей от нас. И потому, не говоря уже о других наших преимуществах перед людьми, мы уже по одному этому смело можем сказать, что стоим в лестнице живых существ выше, чем люди: деятельность людей — по крайней мере тех, с которыми я был в сношениях, руководима словами, наша же делом».