Про/чтение - Юзеф Чапский
Так значит, смертная рубаха?
Конечно, но ведь параллельно в нас текут, независимо от возраста, новые планы на завтрашний день, на будущее; обязательно ли безжалостно сворачивать им шею двумя словами —
«Пора заканчивать?»
Франциск Сальский, епископ Женевы, родившийся в горах Сабаудии, будучи уже старым человеком (54 лет!), посетил церковь, которую сам освящал, и скит высоко в горах. Еще раньше он признался аббату, что именно там идеи «сыпались ему на голову зернисто, точно снег, что идет здесь зимой».
За год до смерти епископ решил там осесть и служить Богу молитвой и пером. Когда кто-то удивился, что в столь пожилом возрасте у него еще такие планы, он ответил: «Надо браться за большие задачи, как будто жить осталось долго, и трудиться над ними со спокойным и свободным сердцем (avec calme et détachement du cæur), как будто умрешь завтра».
(Святой умер всего через год после того, как это сказал.)
Этот фрагмент я переписал из прекрасной книги «Незыблемые горы» Яцека Возняковского, потому что слова Франциска то и дело приходят мне на ум как помощь и указание, как следует жить. Указание святого – противоположность упрощенной формулы «пора заканчивать» – касается не только отшельников, но и всех стариков.
* * *
К чему это длинное вступление, когда вопросы, которые я собирался затронуть в своей статье, были резко отодвинуты на второй план двумя переживаниями, не только вернувшими мне волю к жизни, но и давшими такой заряд энтузиазма, что я даже о смертной рубашке забыл?
В последнем «Дневнике, написанном ночью» Грудзиньского я нашел такую фразу: «Литература в целом представляет собой беспрестанное усилие хотя бы на секунду поймать неуловимое, тайное, ускользающее. Если это литература всерьез, то она вполне это осознает».
Речь о том, что вчитывание в два совершенно разных произведения напомнило мне, словно я об этом забыл, что такое «литература всерьез», которая именно через прикосновение к иным, бесконечным мирам, без которых человек задыхается, доставляет переживания воскрешающей силы. Я хочу написать здесь о предсмертном дневнике Корчака и о четырех рассказах молодого сербохорватского автора Бранимира Щепановича.
Эти тексты попали мне в руки почти случайно, среди наплыва разъездов, клочков газет и журналов, читаемых урывками, и вдруг заставили испытать переживание такой мощи и значимости, что я не могу о нем промолчать.
Дневник Корчака писался с мая по 4 августа 1942 года в Варшавском гетто (последняя страница – от 4 августа, а уже с 22 июля шла акция «Endlösung», ликвидация и массовое уничтожение гетто). Как же так получилось, что только сейчас я по-настоящему вчитался в целое этого дневника. Мы любили Корчака с детства, «Дитя салона», «Глупости»[435] относятся к нашим самым ранним открытиям, – потом в 1918 году произошла наша с ним встреча в мрачном кабинете с окнами в темный двор. Сегодня Корчака знают все: его дело, Дом сирот, его смерть словно затмили масштаб его литературного творчества. Не знаю, были ли попытки определить его место, и какое, в польской или мировой литературе. Впрочем, кто знает все его наследие, если четыре тома – это только избранное? А ведь трудно найти более подходящий текст к тому, что Грудзиньский назвал литературой всерьез, чем эти несколько десятков страниц, написанных урывками по ночам.
* * *
В жизни я читал много дневников в самом широком понимании, потому что это всегда было моим увлечением, от Амьеля до «Уединенного» Розанова и Симоны Вейль – ведь «Pesanteur et grâce»[436] – это тоже записи день за днем, только отобранные и упорядоченные после ее смерти. Там я ищу шкалу сравнения. «Дневник» Бжозовского – единственная известная мне польская книга, которая в своих эллипсисах, сбивчивом дыхании, в наплыве мыслей на пороге смерти доходит до того накала и не считающейся ни с кем и ни с чем правды, как у Корчака. Из непольских дневников – Мен де Биран (1766–1824), этот Пруст avant la lettre, кажется мне обладателем такого же абсолютного слуха, если речь идет о внутреннем зеркале, о взгляде на себя, свою слабость, медленную деградацию и вопль к Богу. Внешнего мира он порой как будто не замечает, описывая его почти как перечень вещей.
Дю Бо? Гениальный, когда говорит о писателях и поэтах, которых чтит: Бодлере, Паскале, Бенжамене Констане, Гофманстале и многих других, но удивительно бледный (mièvre[437]) в сценах из повседневной жизни.
Симона Вейль? Мне трудно кого-то с ней сравнивать, для меня это высочайший образец в своем отчаянном освобождении от мелочности жизни.
Если говорить о дыхании фраз Корчака, о способности передать в нескольких словах такой спектр переживаний, размышлений о самых важных вещах, о совершенно обыденных фактах, о взгляде на окружающих людей, его полет мысли одновременно в сторону воспоминаний, его бегства в далекие мечты – я могу сравнить это только с Розановым, гениальным русским писателем начала XX века.
Каждый, кто пережил события тех лет, гетто и его уничтожение, знает, на каком фоне следует читать эти заначки-крохи. Корчаку 64 года, Корчак каждый день ходит попрошайничать в еврейскую общину, в CENTOS[438], в Jüdisches Hilfskomitee[439], к полностью скомпрометировавшим себя еврейским коллаборационистам… «Он был отцом двухсот детей, ему надо было о них заботиться». В таком ценном, таком конкретном предисловии к «Дневнику» Игор Неверли пишет: «Это был уже другой Корчак, измученный, нервный, подозрительный, готовый устроить скандал из-за бочки капусты». Игор Неверли старается едва ли не перевести дневник Корчака, говоря о «беспорядочной разнородности материала», но эта беспорядочная разнородность и есть порядок: как мог Корчак в спешке коротких ночных пробуждений писать иначе, как только телеграфным стилем, сокращенно передавая то, что передал, уже не только атмосферу гетто и детские голоса, но поистине удел человеческий.
У меня нет возможности не только процитировать в статье все, что следовало бы, но даже перечислить все сюжетные линии этого необычайного текста, срастающиеся вместе в уникальную в своем роде картину. Из этого урагана мыслей и наблюдений я хочу вырвать только пару фрагментов или заглавий фрагментов – они скажут больше, чем я мог бы добавить от себя.
Воспоминания начинаются с плана пятилетнего Януша по переустройству мира, чтобы не было больше голодных детей,