Антон Макаренко - Моя система воспитания. Педагогическая поэма
Наконец в спальне устанавливается жуткая, тяжелая тишина, утихают даже глухие звуки напряженного дыхания.
Тогда вдруг взрываюсь я сам, взрываюсь и в приступе настоящей злобы и в совершенно сознательной уверенности, что так нужно:
– Ножи на стол! Да скорее, черт!..
На стол выкладываются ножи: финки, кухонные, специально взятые для расправы, перочинные и самоделковые, изготовленные в кузнице. Молчание продолжает висеть в спальне, подавленное молчание обессиленной толпы. Возле стола стоит и улыбается Задоров, прелестный, милый Задоров, который сейчас кажется мне единственным родным, близким человеком. Я еще коротко приказываю:
– Кистени!
– Один у меня, я отнял, – говорит Задоров.
Все стоят, опустив головы.
– Спать!..
Я не ухожу из спальни, пока все не укладываются.
На другой день ребята стараются не вспоминать вчерашнего скандала. Я тоже ничем не напоминаю о нем.
Проходит месяц-другой. В течение этого времени отдельные очаги вражды в каких-то тайных углах слабо чадят, и если пытаются разгореться, то быстро притушиваются в самом коллективе. Но вдруг опять разрывается бомба, и опять разъяренные, потерявшие человеческий вид колонисты гоняются с ножами друг за другом.
В один из вечеров я увидел, что мне необходимо прикрутить гайку, как у нас говорят. После одной из драк я приказываю Чоботу, одному из самых неугомонных рыцарей финки, идти в мою комнату. Он покорно бредет. У себя я ему говорю:
– Тебе придется оставить колонию.
– А куда я пойду?
– Я тебе советую идти туда, где позволено резаться ножами. Сегодня ты из-за того, что товарищ не уступил тебе место в столовой, пырнул его ножом. Вот и ищи такое место, где споры разрешаются ножом.
– Когда мне идти?
– Завтра утром.
Он угрюмо уходит. Утром, за завтраком, все ребята обращаются ко мне с просьбой: пусть Чобот останется, они за него ручаются.
– Чем ручаетесь?
Не понимают.
– Чем ручаетесь? Вот если он все-таки возьмет нож, что вы тогда будете делать?
– Тогда вы его выгоните.
– Значит, вы ничем не ручаетесь? Нет, он пойдет из колонии.
Чобот после завтрака подошел ко мне и сказал:
– Прощайте, Антон Семенович, спасибо за науку…
– До свиданья, не поминай лихом. Если будет трудно, приходи, но не раньше как через две недели.
Через месяц он пришел, исхудавший и бледный.
– Я вот пришел, как вы сказали.
– Не нашел такого места?
Он улыбнулся.
– Отчего «не нашел»? Есть такие места… Я буду в колонии, я не буду брать ножа в руки.
Колонисты любовно встретили нас в спальне:
– Все-таки простили! Мы ж говорили.
[9] «Есть еще лыцари на Украине»
В один из воскресных дней напился Осадчий. Его привели ко мне потому, что он буйствовал в спальне. Осадчий сидел в моей комнате и, не останавливаясь, нес какую то пьяно-обиженную чепуху. Разговаривать с ним было бесполезно. Я оставил его у себя и приказал ложиться спать. Он покорно заснул.
Но, войдя в спальню, я услышал запах спирта. Многие из хлопцев явно уклонялись от общения со мной. Я не хотел подымать историю с розыском виновных и только сказал:
– Не только Осадчий пьян. Еще кое-кто выпил.
Через несколько дней в колонии снова появились пьяные. Часть из них избегала встречи со мной, другие, напротив, в припадке пьяного раскаяния приходили ко мне и слезливо болтали и признавались в любви.
Они не скрывали, что были в гостях на хуторе.
Вечером в спальне поговорили о вреде пьянства, провинившиеся дали обещание больше не пить, я сделал вид, будто до конца доволен развязкой, и даже не стал никого наказывать. У меня уже был маленький опыт, и я хорошо знал, что в борьбе с пьянством нужно бить не по колонистам – нужно бить кого-то другого. Кстати, и этот другой был недалеко.
Мы были окружены самогонным морем. В самой колонии очень часто бывали пьяные из служащих и крестьян. В это же время я узнал, что Головань посылал ребят за самогоном. Головань и не отказывался:
– Да что ж тут такого?
Калина Иванович, который сам никогда не пил, раскричался на Голованя прокурорской речью:
– Ты понимаешь, паразит, что значит советская власть? Ты думаешь, советская власть для того, чтобы ты самогоном наливался?
Головань неловко поворачивался на шатком и скрипучем стуле и оправдывался:
– Да что ж тут такого? Кто не пьет, спросите… У всякого аппарат, и каждый пьет, сколько ему по аппетиту. Пускай советская власть сама не пьет…
– Какая советская власть?
– Да кажная. И в городе пьют, и у хохлов пьют.
– Вы знаете, кто здесь продает самогонку? – спросил я у Софрона.
– Да кто его знает, я сам никогда не покупал. Нужно – пошлешь кого-нибудь. А вам на что? Отбирать будете?
– А что же вы думаете? И буду отбирать…
– Хе, сколько уже милиция отбирала, и то ничего не вышло.
Он наклонился ко мне и зашептал:
– И милиция пьет, за две бутылки первача кажного купить можно.
На другой же день я в городе добыл мандат на беспощадную борьбу с самогоном на всей территории нашего сельсовета. Вечером мы с Калиной Ивановичем совещались. Калина Иванович был настроен скептически:
– Не берись ты за это грязное дело. Я тебе скажу, тут у них лавочка: председатель свой, понимаешь, Гречаный. А на хуторах, куда ни глянь, все Гречаные да Гречаные. Народ, знаешь, того, на конях не пашут, а все – волики. От ты посчитай: Гончаровка у них вот где! – Калина Иванович показал сжатый кулак. – Держуть, паразиты, и ничего не сделаешь.
– Не понимаю, Калина Иванович. А при чем тут самогонка?
– Ой, и чудак же ты, а еще освиченный[75] человек! Так власть же у них вся в руках. Ты их краще не чипай[76], а то заедят. Заедят, понимаешь?
В спальне я сказал колонистам:
– Хлопцы, прямо говорю вам: не дам пить никому. И на хуторах разгоню эту самогонную банду. Кто хочет мне помочь?
Большинство замялось, но другие накинулись на мое предложение со страстью. Карабанов сверкал черными, огромными, как у коня, глазами:
– Это дуже[77] хорошее дело. Дуже хорошее. Этих граков[78] нужно трохи той… прижмать.
Я пригласил на помощь троих: Задорова, Волохова и Таранца. Поздно ночью в субботу мы приступили к составлению диспозиции. Вокруг моего ночника склонились над составленным мною планом хутора, и Таранец, запустивши руки в рыжие патлы, водил по бумаге веснушчатым носом и говорил:
– Нападем на одну хату, так в других попрячут. Троих мало.
– Разве так много хат с самогоном?
– Почти в каждой: у Мусия Гречаного варят, у Андрия Карповича варят, и у самого председателя Сергия Гречаного варят. Верхолы, так они все делают, и в городе бабы продают. Надо больше хлопцев, а то, знаете, понабивают нам морды – и все.
Волохов молча сидел в углу и зевал.
– Понабивают – как же! Возьмем одного Карабанова, и довольно. И пальцем никто не тронет. Я этих граков знаю. Они нашего брата боятся.
Волохов шел на операцию без увлечения. Он и в это время относился ко мне с некоторым отчуждением: не любил парень дисциплины. Но он был сильно предан Задорову и шел за ним, не проверяя никаких принципиальных положений.
Задоров, как всегда, спокойно и уверенно улыбался; он умел все делать, не растрачивая своей личности и не обращая в пепел ни одного грамма своего существа. И, как и всегда, я никому так не верил, как Задорову: так же, не растрачивая личности, Задоров может пойти на любой подвиг, если к подвигу его призовет жизнь.
И сейчас он сказал Таранцу:
– Ты не егози, Федор, говори коротко, с какой хаты начнем и куда дальше. А завтра видно будет. Карабанова нужно взять, это верно, он умеет с граками разговаривать, потому что и сам грак. А теперь идем спать, а то завтра нужно выходить пораньше, пока на хуторах не перепились. Так, Грицько?
– Угу, – просиял Волохов.
Мы разошлись. По двору гуляли Лидочка и Екатерина Григорьевна, и Лидочка сказала:
– Хлопцы говорят, что пойдете самогонку трусить? Ну на что это вам сдалось? Что это, педагогическая работа? Ну на что это похоже?
– Вот это и есть педагогическая работа. Пойдемте завтра с нами.
– А что ж, думаете, испугалась? И пойду. Только это не педагогическая работа…
– Так вы идете?
– Иду.
Екатерина Григорьевна отозвала меня в сторону:
– Ну для чего вы берете этого ребенка?
– Ничего, ничего, – закричала Лидия Петровна, – я все равно пойду!
Таким образом у нас составилась комиссия из пяти человек.
Часов в семь утра мы постучали в ворота Андрея Карповича Гречаного, ближайшего нашего соседа. Наш стук послужил сигналом для сложнейшей собачьей увертюры, которая продолжалась минут пять.
Только после увертюры началось самое действие, как и полагается.
Оно началось выходом на сцену деда Андрея Гречаного, мелкого старикашки с облезлой головой, но сохранившего аккуратно подстриженную бородку. Дед Андрей спросил нас неласково: