Нико Штер - Власть научного знания
Этот прагматичный подход представляется нам разумным, поскольку в нем содержится ряд так называемых беспроигрышных мер («no-regret measures»), внедрение которых желательно по иным причинам, но в то же время будет иметь позитивное воздействие на климат. Еще одно преимущество этих рекомендаций заключается в том, что следовать им можно и без заключения глобальных соглашений. Эти цели можно воплощать на региональном уровне или, как в случае Монреальского протокола, когда необходимый международный инструмент уже существует, на международном уровне.
До сих пор правительства более чем 190 стран, объединенных глобальными договоренностями, лишь блокировали друг друга, преследуя свои корыстные интересы и одновременно пытаясь прийти к единому мнению по многим непростым вопросам, упакованным в один нереалистичный пакет (Hulme, 2010). Несмотря на то, что все признают серьезность климатического кризиса, ни одна нация не хочет брать на себя обязанности других.
Знание, общество и эксперты
В период между 1920-м и 1930-м годом, а также в конце 1980-х в отношениях между наукой и политикой и – что, возможно, еще более важно в контексте нашего исследования – в социально-научной рефлексии произошел важный сдвиг. Время наивных упований на науку осталось в прошлом. После применения ядерного оружия в конце второй мировой войны и многочисленных технологических катастроф беспрецедентного масштаба западная цивилизация начала терять веру в благословенные плоды науки и техники. Сегодня гораздо более широкие слои населения осознают расхождение между научным и социальным прогрессом. В то же время общество стало более чувствительным к политическому использованию знания, особенно в тех случаях, когда научные познания служат оправданию политических решений. Доверие к науке утрачено. Все мы знаем, что ноу-хау не объективны и в политической борьбе могут использоваться враждующими лагерями. Одни сетуют на «конец эпохи достоверности», другие его приветствуют (что подтверждается постмодернистским трендом в социальных и гуманитарных науках). Тем не менее, старые взгляды не исчезли бесследно. И сегодня нам представляется разумным в спорных вопросах обращаться к науке, которая выступает в роли третейского судьи. Мы все еще надеемся на неподкупные, беспристрастные исследования вне идеологической и политической борьбы, даже если знаем, что в конечном итоге наука не может отвечать нашим ожиданиям. В этих новых условиях и возник климатологический дискурс.
Впрочем, старшее поколение ученых, кажется, не обратило внимания на произошедшие изменения. Так, например, Джим Лавлок сетует на то, что сегодня все больше людей имеют доступ к высшему образованию, и, как результат, наука уже не является делом элиты. Достается от него и современной системе исследований:
Еще не так давно, до 1960-х годов, наука была по большей части призванием. В то время, когда я еще был молод, я не хотел заниматься ничем, кроме науки. Сегодня они уже не такие. На науку им вообще наплевать. Они идут в эти гигантские университеты массового производства и сходят с них, как с конвейера. Они говорят: «Наука дает возможность хорошей карьеры. Можно получить пожизненную должность в правительстве». Так настоящей наукой не занимаются (Lovelock, 2010).
Возможно, в этой критике и есть зерно истины, однако Лавлок не учитывает тот факт, что в современном обществе в целом увеличился объем знаний, и гораздо больше людей информированы о науке и политике, чем даже в 1960-е годы.
Может ли наука помочь в деполитизации спорных вопрос и тем самым упростить поиск их решения? Это идею поддерживают многие, в том числе и Питер Хаас, предложивший понятие «эпистемического сообщества». Представление о том, что когнитивный консенсус облегчает политическое действие, для многих является само собой разумеющимся. Логично было бы предположить, что МГЭИК – наиболее показательный пример подобного эпистемического сообщества. Однако Хаас так не считает. Вот что он пишет о МГЭИК:
МГЭИК интересна тем, что на ее примере мы ясно видим, как правительства могут влиять на ход научных консультаций. Если поближе взглянуть на взаимодействие науки и власти в МГЭИК, то можно проследить, с одной стороны, эмпирически, как эта динамическая интеракция происходит в связи с главными актуальными вопросами, а, с другой стороны, теоретически, где проходят границы между автономной наукой и социальным научением. Научный консенсус еще недостаточно силен, в связи с чем имеющееся научное знание пока не может быть использовано в полной мере. Однако тот факт, что в случае изменения климата мы пока еще не располагаем знанием, которое можно было бы применить на практике, во многом связан с политической процедурой отбора, логически следующей из структуры МГЭИК, и, соответственно, указывает на политические границы готовности правительств признать за научными учреждениями определенную степень автономии и на время отложить консультации (Haas, 2004: 580).
Хаас совершенно справедливо обращает внимание на то, что в середине 1980-х годов правительства промышленных стран хотели снова взять под контроль потенциально нестабильный процесс, устав от постоянного давления в связи с многосторонними соглашениями и будучи обеспокоенными тем, что неподконтрольные научные учреждения могут дать ход политике, неоправданной с точки зрения правительства.
Различные научные конференции в период с 1985-го по 1988-й год настойчиво продвигали тему глобального потепления, и апофеозом стала конференция в 1988 году в Торонто, в резолюции которой выдвигалось требование сократить выбросы парниковых газов на 20 %. Одним словом, правительства «хотели взять под контроль любое проявление независимого политического давления, исходящего от организованного участия ученых в совместных дискуссиях об изменении климата» (Haas, 2004: 584). Но в то же время среди научного сообщества очень многие были склонны видеть явные преимущества в координации исследовательских отчетов из разных стран. Ученые, обеспокоенные проблемой глобального потепления, усматривали в этом возможность высказаться и тем самым оказать влияние на политический процесс. Казалось, что «говорить правду властям» гораздо легче, когда все придерживаются одного мнения (оценку этой ситуации см. в: Grundmann, 2006). В конечном итоге стремление правительств контролировать науку совпало с желанием некоторых ученых распространять свои идеи наиболее эффективным способом, не «вызывая путаницы в умах».
Хаас ссылается на теорию «принципиал-агент» и утверждает, что правительства («принципиал») очень тщательно и продуманно выстраивали структуру МГЭИК, чтобы защитить себя от каких бы то ни было неожиданностей. Впрочем, существуют однозначные признаки того, что отчеты МГЭИК с течением времени становились все более драматичными. Кто хотел этого избежать? США или ЕС? И здесь мы видим, что принципиал в данном случае – это не один действующий субъект, а целое множество. Для одних усиление драматизма служит политическим инструментом для продвижения конкретных мер (прежде всего внутри ЕС), для других оно становится проблемой. Но Хаас в своей концепции не учел отсутствие полезного или, если использовать нашу терминологию, практического знания в докладах МГЭИК. В отличие от Хааса, мы считаем, что проблема МГЭИК заключается не столько в отсутствии научного консенсуса по основным вопросам антропогенного потепления и его причина, а в отсутствии знания, которое бы правительства могли применить на практике.
Хаас описывает неэффективность работы МГЭИК и в качестве причины называет отсутствие научного понимания. Он пишет, что
научное понимание значимых глобальных систем, влияющих на повышение температуры Земли, по-прежнему остается сравнительно незрелым. […] Научная точность докладов МГЭИК по-прежнему недостаточная. Мы видим лишь приблизительные оценки глобального потепления и его последствий, а углеродные модели не в состоянии адекватно объяснить круговорот углерода в природе (Haas, 2004: 581 и далее).
Далее Хаас критикует МГЭИК за то, что предложенные ею сценарии настолько приблизительны, что не вызывают никакого политического интереса у стран-участниц (Haas, 2004: 581 и далее). Эта оценка отчасти верна, однако не затрагивает главного. Хаас исходит из того, что если ученые смогут лучше понять проблему, то и климатическая политика будет лучше. Такая аргументация, однако, ставит его в непростое положение. По сути, он является сторонником климатической политики, но в то же время, как и скептики, требует улучшения научных исследований, якобы необходимых для ее оправдания. Если следовать его логике, то не покидает впечатление, что провал МГЭИК является для него неожиданностью. Соответственно, МГЭИК он считает «крайним случаем» и сравнивает его с «большинством остальных транснациональных и глобальных экологических вопросов», где научный консенсус предшествовал политическим дискуссиям. Как мы показали ранее на примере ситуации вокруг озонового слоя, это не так. Здесь прогресс в научных исследованиях шел параллельно с политическим процессом, а некоторые важные научные результаты были получены уже после того, как были приняты важные политические решения. Кейнс разрабатывал свою теорию в период, когда он уже был консультантом при правительстве. Лишь евгеника уже состоялась как наука в виде дарвинской теории эволюции. Вывод Хааса о том, что климатологию нужно защищать от политики, безусловно, правильный, особенно в контексте недавнего кризиса доверия после «климатгейта»[159]. Однако Хаас, на наш взгляд, слишком многого ждет от научного консенсуса, который, как он надеется, может решающим образом повлиять на политику.